Трепетала жизнь в нагретом воздухе,
в сиянье лета ты улыбнулась мне,
и юное светило июня
целовало нежные ланиты.
Среди отблесков волос каштановых
ее окружали сновидения,
золотым ореолом, сияя
ярче солнца над моей любимой.
Под холодным дождем возвращаюсь я
и хотел бы смешаться с туманами;
шатаюсь, как пьяница, сомненьем
объятый — тенью и я не стал ли?
О, этих листьев безмолвной осени
бесконечное в душу падение!
Мне кажется, что один навеки
царствует ноябрь во всей вселенной.
О, если б чувства жизни рассеялись!
Не лучше ль эти тени, эти призраки?
Я хотел бы навеки истаять
в туманах безысходной печали.
Медленно снежные хлопья падают с хмурого неба,
улицы словно мертвы — гомон живущих умолк.
Криков торговцев не слышно, замер и стук экипажей,
песен веселых любви тоже нигде не слыхать.
С башни высокой плывут над городом сиплые звуки
бьющих часов — стонет мир, людям неведомый днем.
В окна стучатся крылами птицы. То — добрые духи
здесь, на примолкшей земле, ищут меня и зовут.
Скоро уже, дорогие (тише, упрямое сердце!),
в вечную тишь я сойду в тьме гробовой отдохнуть.
Аренцано! Прекрасен ты на берегах генуэзских
в круге олив безмолвных, кедров и пальм дрожащих;
прославляет в труде тебя старость, тебя украшает
юности сладкий трепет, грации светлой прелесть;
в тишине вспоминаний мгновенья надежд пролетают,
как дуновенье ветра между холмом и морем.
Рассказывает миф, что Прометей,
прах первобытный одухотворяя,
ему дал силу яростного льва:
возникший человек взревел о брани.
И краснокожий изгнанный Адам
стал первым тружеником. Но ненужным
ему на свете показался брат:
над Авелем убийца посмеялся.
Отсюда кровь, текущая в веках,
плачевная история людская —
от Парфенона до твоих колонн,
о Белый дом, твердыня Вашингтона!
С медведем на земле ведя борьбу,
замахивался троглодит дубиной,
и в мускулах и в сердце ощутив
неистовство клокочущее битвы.
И дети дикарей, ведя игру
в закатном рдяном свете, находили
среди кровавых глыб куски кремня
и заостряли их для смертной схватки.
Затем предмета образ огневой,
пройдя сквозь фосфор мозга отраженьем,
в апрельском испарении сыром
повлек их, упоенных, постепенно
из свайных хижин, из ночных пещер
в пространства. И зазеленели нивы,
когда-то скудные, на высоте,
людскою кровью щедро орошенной.
С холма, который приступом был взят,
живые устремляли взор на реки,
могучие, на гулкий океан,
на мрачные хребты: и, в изумленье,
их груди ощущали властный зов,
ум озарялся тайною далекой.
И был низринут в волны ствол сосны
нагорной, с помощью катков гранитных.
Завыли сумрачные божества,
и в хижине смех женщины раздался,
и вскоре вековечная война
помчалась по земле кобылой дикой.
Задолго до пророка, чей кривой
клинок внушил народам покоренным
единого аллаха строгий культ
и поклонение святой гробнице,
задолго до мятежного креста
пошла в столетьях тягостная распря
Европы с Азией, — и в той борьбе
и свет и жизнь для варваров блеснули.
Со дней, когда Персеполис послал
своих огнепоклонников в сраженье
с кумирами, и грянул Марафон,
как гул, в истории земных народов,
и трон Ахеменидов занял Зевс
(бог пелазгийцев, Фидия, Гомера),
и Александр прекрасный был рожден,
и Аристотель в мысли погрузился;
от лонгобарда, что промчался вскачь