И весь класс опять захлопал, а писатель улыбнулся и стал еще симпатичнее в сто раз. И он прочитал нам вслух все любимые наши стихи и рассказы. И он здорово читал, великолепно, лучше любого артиста, и мы чуть животики не надорвали, и так было это все интересно, особенно то, что он это сам все сочинил, сам придумал, и вот он здесь, живой, с нами, вправду, наяву!!!
Вот он сидит улыбается, и можно потрогать его руками, и он не рассердится, потому что добрые не сердятся на детей. И он все еще читал, и ребята даже визжали, а я просто не знал, что мне делать от удовольствия. И это продолжалось долго, наверно, больше часа, и я мог бы так сидеть и слушать до позднего вечера, но некоторые ребята стали поднимать руку и спрашивать: «Можно выйти?»
И тогда писатель остановился и сказал:
— Ну, вот на этом разрешите закончить. Желаю вам всем здоровья и веселья. Я надеюсь, что мы с вами подружились? Да?
Конечно, мы опять заорали, завопили и заголосили на разные манеры, и к нему подошла Маша Кожина, от горшка два вершка, и надела ему на шею пионерский галстук, а мы закричали:
— Спа! Си! Бо! Спа! Си! Бо!
И тут какая-то девчонка подарила ему цветы и совсем осмелела и поцеловала его в ухо. У него покраснели глаза, и он помахал рукой, чтобы привлечь наше внимание. Он сказал:
— Пппа… Ппппа… ппа…
И мы поняли, что он опять тронут и волнуется. Мы сейчас же притихли, чтобы услышать, что он
— Ппа… Ппа… Ппа…
Горбушка, наверное, тоже волновался. Писатель глянул на него краешком глаза, но не обратил внимания. Он хотел успокоиться и что-то нам сказать. Но ему не удавалось успокоиться, как он ни старался, и поэтому у него получилось только: «Ппа… ппа… ппа…»
А Горбушка что, хуже, что ли? Он тоже тянул свое: «Ппа… ппа… ппа…»
Тогда писатель разозлился и сказал:
— Ты чего, мальчик, дразнишься? Это не красиво.
А Горбушка быстро ответил:
— Я и не думаю дразниться…
Он протянул писателю книжку и жалобно сказал:
— Пппа… ппа… ппа…
У писателя глаза прямо сверкнули. Я подумал, что он сейчас, чего доброго, убьет нашего Горбушку. Он сказал:
— А ты зачем заикаешься? Это я заикаюсь, а не ты. Не путай, пожалуйста!
Тут Горбушка протрещал с каким-то даже отчаянием:
— Я тоже заикаюсь. Еще получше вас! Ппа… ппа… ппа…
Я подумал, что без меня они, того гляди, передерутся сейчас. Я вскочил с места.
— Иван Владиславович, — сказал я, — это наш Горбушка! Он вас не дразнит. Просто он заикается тоже. Но он заикается самостоятельно, Иван Владиславович. Просто тут так сошлось. Что вы оба… Но вы не думайте, он сам по себе, а вы сами по себе. Горбушка! Ты что хотел сказать? Только не волнуйся! Возьми себя в руки! Постарайся!
Горбушка сейчас же постарался и взял себя в руки:
— Пожалуйста, надпишите мне вашу книжку на память, мы ее очень любим!
— Вот и все! — сказал я. — Молодец, Горбушка! Видите, Иван Владиславович, вот он что хотел сказать, он славный, а заикается он совершение независимо.
Тут писатель засмеялся и сказал:
— Давай свою книжку!
Взял и написал на первой странице: «Независимому Горбушке на добрую память». Потом он встал и тихо сказал:
— Ппо… ппо… ппозвольте сказать вам, что я вас очень люблю! — И ушел.
Сестра моя Ксения
Один раз был обыкновенный день. Я пришел из школы, поел и влез на подоконник. Мне давно уже хотелось посидеть у окна, поглядеть на прохожих и самому ничего не делать. А сейчас для этого был подходящий момент. И я сел на подоконник и принялся ничего не делать. В эту же минуту в комнату влетел папа.
Он сказал:
— Скучаешь?
Я ответил:
— Да нет… Так… А когда же наконец мама приедет? Нету уже целых десять дней!
Папа сказал:
— Держись за окно! Покрепче держись, а то сейчас полетишь вверх тормашками.
Я на всякий случай уцепился за оконную ручку и сказал:
— А в чем дело?
Он отступил на шаг, вынул из кармана какую-то бумажку, помахал ею издалека и объявил:
— Через час мама приезжает! Вот телеграмма! Я прямо с работы прибежал, чтобы тебе сказать! Обедать не будем, пообедаем все вместе, я побегу ее встречать, а ты прибери комнату и дожидайся нас! Договорились?
Я мигом соскочил с окна:
— Конечно, договорились! Урра! Беги, папа, пулей, а я приберусь! Минута — и готово! Наведу шик и блеск! Беги, не теряй времени, вези поскорее маму!
Папа метнулся к дверям. А я стал работать. У меня начался аврал, как на океанском корабле. Аврал — это большая приборка, а тут как раз стихия улеглась, на волнах тишина, — называется штиль, а мы, матросы, делаем свое дело.
— Раз, два! Ширк-шарк! Стулья по местам! Смирно стоять! Веник-совок! Подметать — живо! Товарищ пол, что это за вид? Блестеть! Сейчас же! Так! Обед! Слушай мою команду! На плиту, справа по одному «повзводно», кастрюля за сковородкой — становись! Раз-два! Запевай:
Продолжайте разогреваться! Вот. Вот какой я молодец! Помощник! Гордиться нужно таким ребенком! Я когда вырасту, знаете кем буду? Я буду — ого! Я буду даже ого-го! Ого-гуга-го! Вот кем я буду!
И я так долго играл и выхвалялся напропалую, чтобы не скучно было ждать маму с папой. И в конце концов дверь распахнулась, и в нее снова влетел папа! Он уже вернулся и был весь взбудораженный, шляпа на затылке! И он один изображал целый духовой оркестр, и дирижера этого оркестра заодно. Папа размахивал руками.
— Дзум-дзум! — выкрикивал папа, и я понял, что это бьют огромные турецкие барабаны в честь маминого приезда. — Пыйхь-пыйхь! — поддавали жару медные тарелки.
Дальше началась уже какая-то кошачья музыка. Закричал сводный хор в составе ста человек. Папа пел за всю эту сотню, но так как дверь за папой была открыта, я выбежал в коридор, чтобы встретить маму.