старушек, которые несли свою ношу на голове. Пока мой взгляд постепенно различал едва заметные переходы красок и постепенно обнаруживал слабо намеченные, едва заметные контуры в плоских, но лишь на первый взгляд пустых мазках на картинах Элизабет, в это время Астрид, быть может, стояла на набережной у мутной реки и глядела вверх на поток машин высоко над головой, проносящийся по стальному мосту, который соединяет центр города с южным берегом реки. В это время я даже не знал, находится ли она в Португалии. Быть может, она думала, что я теперь должен быть в Нью-Йорке, а может, и не пыталась думать о том, где я нахожусь в этот вечер, неделю спустя после того, как она покинула меня. До ее отъезда я был совершенно уверен в том, что Астрид ничего не знает об Элизабет или о том, что в тот раз случилось. Она никогда ни о чем не спрашивала меня, но, быть может, все-таки догадывалась, что, вероятно, произошло что-то в этом роде. Если так, то она никогда не давала повода заметить что-нибудь. Быть может, я проговорился, сам того не сознавая, — не словами, но чем-то в моем молчании в те часы, когда мы ехали в машине через Траз-уш-Монтиш, мимо одиноких поселений с серыми разваливающимися домишками и черной, непролазной грязью в переулках, где свободно расхаживали куры и коровы. Быть может, она просто рассматривала это как возможность, когда мы однажды поздним вечером приехали в Порту и прогуливались вокруг собора с подсветкой. Быть может, подозрение возникло в ней в виде маленького, едва заметного провала в мыслях, куда проник холодок, в то время как мы стояли у бруствера над откосом, спускающимся к реке, и смеялись над мальчишками, которые играли в футбол, ударяя мячом о стены собора. А может быть, это случилось, когда мы с ней потешались над названиями распивочных, сиявшими огромными неоновыми буквами на южном берегу реки. Это были хорошо известные английские названия, но здесь они ровно ничего не значили и лишь бессмысленно светились в ночном небе.
7
Элизабет позвонила три дня спустя после нашего совместного ужина в Сохо. Было воскресенье. Я удивился, услышав ее голос. Я думал, что это звонит Астрид, когда кардиохирург ливанским ранним утром, еще в халате, постучал в мою дверь и позвал меня к телефону. «Я все еще хочу посмотреть ее картины?» — спросила она. «Да», — ответил я. Наш разговор в кафе подействовал на меня вдохновляюще. Причиной тому был ее энтузиазм, самозабвенное восхваление художников, которых мы оба любили. И если я в минуты слабости сомневался, можно ли вообще сказать что-либо новое о таком много раз истолкованном и канонизированном движении, как нью-йоркская школа, то все сомнения улетучились, когда я на другое утро после нашей встречи сел за письменный стол. Намечены ли у меня какие-либо дела на вторую половину дня? Вопрос застал меня отчасти врасплох. Я только что выпил кофе и, собственно, намеревался провести воскресенье в Бруклине, несколько часов поработать за письменным столом, а затем, быть может, совершить прогулку по Парк-авеню, где я еще ни разу не бывал. Элизабет жила поблизости от Томпкинс- сквер, между Первой авеню и авеню А. Стоял тихий солнечный день, в Ист-Виллидже почти не было движения, и мне доставляло удовольствие брести не спеша, чувствуя, как солнце пригревает спину, между каменными домами с выкрашенными черной краской пожарными лестницами на фасадах. Угловатая графика пожарных лестниц и косые, зигзагообразные тени на кирпичах стенах заставили меня вспомнить о драматических, абстрактных, размашистых карандашных штрихах Франца Кляйна, о которых я как раз писал в это утро, когда кардиохирург постучал ко мне в дверь. Повсюду царила ленивая, расслабляющая, почти идиллическая атмосфера, хотя квартал был отнюдь не из респектабельных. Бездомные грелись на солнышке, таща тележки со всяким хламом, кутаясь в свои грязные пальто. Даже бдительные торговцы норовили ненадолго зажмуриться на солнце, пока не было покупателей. Пуэрториканские мамаши гуляли с откидными колясками под деревьями на Томпкинс-сквер и весело перекликались друг с другом по-испански на том мягком, ребячливом испанском наречии, на котором говорят латиноамериканцы. Безобразные панки с волосами с прозеленью, как у могикан, с кольцами в носу и широкими бровями скинули свои кожаные куртки, подставив солнцу тонкие белые руки. В одном из мест Томпкинс-сквера сидела группа черных парней, одурманенная марихуаной, и лупила по барабанам. Это был квартал, куда устремлялись юнцы, в основном художники или те, кто мечтал ими стать. Здесь повсюду были театрики и художественные галереи, оборудованные в подвалах и покинутых лавчонках, а если посидеть подольше в элегантных альтернативных кафе, то можно было прислушаться к разговорам и узнать о грандиозных планах, о предстоящей выставке, представлении или концерте. Большинство из них были совершенно беспомощны и бесталанны, но среда в Ист-Виллидже представляла собою замкнутый кружок, где все подбадривали друг дружку, утверждая, что они способны дерзать и могут добиться успеха на сцене. Они, судя по всему, предпочитали богемные радости андерграунда, где можно было ощущать себя молодым ниспровергателем, даже если тебе давно уже минуло тридцать.
Я нашел ее дом и позвонил в парадную дверь. Прошло довольно много времени, и я был уже готов идти на поиски телефонной будки, но тут Элизабет высунула голову из окна на третьем этаже. Она, видимо, не рассчитывала, что я приеду так рано. Ее длинные волосы свисали прямо, точно застывший золотисто- каштановый водопад, обрамлявший лицо. Она улыбнулась и сказала, чтобы я сам отпер дверь, а вслед за тем бросила ключ на тротуар к моим ногам. Лестничный пролет был узкий и грязный, и на каждом этаже были двери. Ее дверь была открыта, я легонько постучал, прежде чем войти. Квартирка состояла из кухни- столовой и большой комнаты, где она работала и спала. Элизабет стояла в кухне и открывала банку с кошачьей едой, а белая кошка терлась о ее ноги. Ноги у нее были обнаженные, длинные и белые, как мел. На ней были футбольные шорты из синтетики цвета индиго, а волосы висели наподобие мушкетерского плаща вокруг застиранной мужской рубашки в клетку, на которой отсутствовали почти все пуговицы, так что при малейшем движении обнажалась кожа на животе. Она так по-домашнему одета, очевидно, потому, что ждала меня позднее? Она улыбнулась и сделала шутливо извиняющийся жест рукой, в которой держала банку с кошачьим кормом. Опустившись на колени, она выложила еду перед носом нетерпеливой кошки. Потом она поднялась и несколько смущенно развела руками. Вот тут она и живет. Не хочу ли я стакан вина? Бутылка уже стояла наготове на подносе с двумя стаканами и вазочкой с солеными орешками. Это была бутылка превосходного «Орвьето», я это сразу же заметил. Она унесла поднос в комнату и несколько церемонно опустила его на потертый пол между старым диваном и не менее старым складным стулом с полосатой накидкой. Ее рабочее место находилось в противоположном конце этой большой комнаты, по другую сторону от свернутого матраса, среди холстов, прислоненных к стене штабелями, с подрамниками наружу. Я выбрал диван, а она забралась на складной стул, подогнув под себя длинные ноги и украдкой наблюдая за мной, чтобы увидеть, какое впечатление все это производит. И снова я смутно почувствовал себя стариком, хотя мне было всего тридцать семь лет в тот день, когда я сидел в ее квартире, вдыхая запах скипидара и масляной краски, и смотрел в ее серые глаза чуть более пристально, чем следовало, чтобы не отвлекаться или, вернее, не обнаружить, что я отвлекаюсь, обращая внимание на ее согнутые и, чего я больше не мог отрицать, необыкновенно красивые ноги. Она поставила свой стакан на розовое колено и некоторое время разглядывала находившуюся в нем желтоватую жидкость. Повертев стакан между пальцами, она сказала, что почти готова была отказаться от того, чтобы позвонить мне. Я слегка покашлял и спросил почему. Элизабет чуть покраснела и подняла на меня взгляд. Она прекрасно понимает, что пока что еще не слишком хорошая художница, ей предстоит еще долгий путь. Мы так хорошо побеседовали тогда за ужином, и она боится, что я не смогу поверить во все то, о чем мы говорили, что я подумаю, будто у нее за душой нет ничего, кроме громких слов. Лицо ее теперь не казалось таким сумрачным, как тогда, несколько дней назад, при искусственном освещении, но я снова был поражен несоответствием между ее буйными романтическими волосами и угловатыми, острыми чертами ее лица, с выступающим подбородком, узким ртом, блеклыми серыми глазами и длинным, чуть на сторону, носом. Нос у нее был с горбинкой, и это придавало ее профилю оттенок вырождения, заставляя вспомнить некоторых персонажей семнадцатого века — герцогов, астрономов, энциклопедистов. Не лицо, лишенное косметики, выражало почти аскетическую деловитость, контрастируя с непрактичной буйностью ее волос. Ее золотисто-каштановые локоны постоянно мешали ей, так что приходилось во время разговора то и дело убирать их с лица. Они постоянно вторгались в разговор как нечто несерьезное, не относящееся к делу, и она отбрасывала их нетерпеливо или механически, пытаясь одновременно выразить какую-то мысль, подобрать слова, именно те, которые помогли бы ей идти дальше в нужном направлении, чтобы сформулировать то, что она