рекламные часы фирмы «Колгейт», освещенные слепящим солнцем, так, что невозможно было разглядеть, который теперь час. Так мы постояли немного, тесно прижавшись друг к другу. Нелепое, неудачное и бессмысленное место для стояния, спиной к спокойному, монотонному воскресному движению и заброшенным, черным от грязи пакгаузам. Она повернула ко мне лицо, серьезное и непривычно нежное. «Ты сильный», — сказала она. С чего это она так решила? Я промолчал. Она сказала, что замерзла и хочет домой, а я могу сесть на поезд, идущий от Чарч-стрит. Я ответил, что провожу ее до дома. «Это не обязательно». «Мне лучше знать», — возразил я. Мы двинулись по дороге к ее дому. Я попытался придумать, что сказать, что-нибудь незначащее, что угодно. Но мы обменивались лишь отдельными бессвязными репликами, разделенными бесконечно долгими паузами, пока шли обратно в Ист-Виллидж. Я не мог понять, то ли она так умело скрывала свои чувства, то ли я был слеп. Во всяком случае мы ухитрились не понять друг друга. Постояли около ее входной двери — она долго искала ключи. Отперев дверь, Элизабет обернулась ко мне и сказала «до свидания». Я поцеловал ее, она не противилась. «Надеюсь, ты знаешь, что делаешь», — сказала она. Я ответил, что знаю, хотя не имел об этом ни малейшего понятия.

Люди делают одно и то же, повторяют те же движения, и тем не менее им кажется, что все должно быть иначе, означать нечто другое, раз другая женщина встречает твой взгляд или прикрывает глаза, когда ты склоняешься над ней. Почему же я воспринял все это так нелегко? Может быть, потому, что целых десять лет не лежал в постели ни с кем, кроме Астрид?

Разве речь не шла всего лишь о том, что обычно называют «сбегать налево»? Но я ведь уже давно был готов к этому, сам того не сознавая, задолго до того, как однажды днем, сидя в садике со скульптурами позади Музея современного искусства, глазел на молодую, модно одетую даму, увлеченный совершенно фантастической гипотезой о том, что она может быть идентична с той самой Элизабет, которой я поначалу вовсе не намеревался звонить, вероятно, из противоречия инспектору музеев, усмехавшемуся столь нагло, словно он давал мне номер телефона какой-нибудь шикарной шлюхи, но наверняка также из страха перед тем, что могло обнаружиться во мне самом. Но если речь шла всего-навсего об еще одном утомленном супружеской жизнью человеке, которому приспичило «натворить глупостей», теперь, когда он освободился от однообразия будней и пребывал в Америке, вдали от любопытных или осуждающих взглядов, то Элизабет была не более чем статисткой в этой моей сугубо личной маленькой драме, совершенно случайной фигурой, возникшей на пути моего внутреннего отчаяния. Так говорил я себе потом, после всего произошедшего, конфузливо фыркая. Но я был совершенно по-иному настроен, я был искренне нежен, когда, снова очутившись в ее квартире, обнимал ее среди полотен, а кошка между тем ревниво терлась о мои брючины и ее голые ноги. Мы долго стояли, не шевелясь, она — сжав руками лацканы моего пиджака и положив голову мне на плечо, так что ее волосы щекотали мой нос. Мы застыли в этом долгом объятии, не в состоянии двинуться с места, потому что ни один из нас не знал, куда, собственно, двигаться. Я вспоминал другое объятие, в другой квартирке, в другое сумеречное время, в ту пору, когда я бродил по городу с Инес, после того как она, одиноко стоявшая в полумраке музейного зала, среди мраморных статуй забытых цезарей, вдруг обернулась ко мне. И я думаю о той расщелине, что образовалась внутри меня, когда я в детстве покинул развалины, в которых жил вместе с мышами и бездомными кошками, заброшенный, счастливый, и вернулся домой, в пустую, тихую виллу моих родителей. Та расщелина, которая, как я думал, сомкнулась после того, как много лет спустя Инес притянула меня к себе, стоя у окна, выходящего на еврейское кладбище с покрытыми плесенью надгробьями и непонятными письменами. И теперь, когда стоял, обнимая Элизабет, мне снова показалось, что та расщелина сомкнулась, после того как я сделал последний шаг навстречу ей и раскрыл объятия. Как будто та, прежняя, расщелина вновь образовалась за те годы, что Роза и Симон подрастали рядом со мной и Астрид, образовалась с течением времени, но я просто не замечал ее, потому что слишком на многое, кроме себя самого, приходилось обращать внимание. Выходит, я уже готов был изменить Астрид или, иначе говоря, в течение всех этих лет, проведенных рядом с нею, созрел для измены и ей, и самому себе? Не исключено, что я все-таки отринул изначальную часть собственного «я», когда сделал тогда шаг, ухватившись за представившийся шанс в тот вечер у меня на кухне, и ласково коснулся щеки Астрид, поскольку именно она вторглась в мое одиночество? И в тот раз я также не вполне сознавал, что делаю. Элизабет медленно выпустила из рук лацканы моего пиджака, я опустил руки, а она отступила на шаг назад, поглядывая на меня робко и чуть конфузливо. Я не имел понятия о том, что она прочла в моем лице, но что-то, должно быть, увидела, я был открыт ее взгляду. Она сбросила с себя плащ на пол и стала раздеваться передо мной, пока не предстала совершенно нагая, перед чужим для нее одетым человеком, вторгшимся в ее жизнь. Она как будто хотела, чтобы этот человек знал, куда пришел, рассмотрел ее, увидел, как она сложена, увидел ее маленькие груди и выступающие ребра. Затем она подошла к свернутому в рулон матрасу и развернула его, а когда опустилась на колени, чтобы постелить простыню, я обратил внимание на сероватый налет на ее пятках и уже затосковал по ней, хотя она находилась всего в двух шагах от меня. Я мог слышать завывание полицейских сирен на Первой авеню. Гремящая музыка из автомобильного радио откликалась эхом между фасадами домов, то усиливаясь, то замирая. А в окне я видел тень от крыльев голубя, который приближался к штрихованной, изогнутой тени пожарной лестницы наверху, где стены дома все еще были озарены лучами раскаленного закатного солнца. Летящий в лучах солнца голубь и его машущая крыльями тень приближались друг к другу, пока не слились воедино, и птица, опустившись на верхнюю перекладину пожарной лестницы, сложила крылья.

Если говорить сущую правду, то ничего особенно незабываемого не произошло в тот первый раз, когда мы с Элизабет лежали на ее твердом матрасе, под взглядом белой кошки, сидевшей у двери, аккуратно сложив лапки, точно домашний сфинкс, которому ничто человеческое не чуждо. Я был склонен поверить словам Элизабет о том, что она уже давно не была с мужчиной. Угловатость ее тела, казалось, приспосабливалась к ее движениям, и наше соитие превратилось в лихорадочную, пресекающую дыхание схватку, пока мы не вынуждены были прекратить ее и смущенно выпустить друг друга из объятий. Она лежала, прижавшись щекой к моему бедру, и смотрела на мой все еще возбужденный член недоумевающим, обескураженным взглядом. Мне вспомнилась знаменитая фотография Ман Рэя, на которой красавица, напоминающая звезду немого кино двадцатых годов, с накрашенными темной помадой надутыми губками и длинными ресницами на такой же манер склоняет головку, разглядывая примитивную африканскую статуэтку. Мы оба посмеялись не только над моим сравнением, но и над тем, что оно вообще могло прийти мне в голову, и все еще продолжали хихикать, вновь прижимаясь друг к другу в сумерках, под тонким шерстяным пончо, заменявшим ей одеяло. Она спросила, не разочарован ли я. Я не был разочарован, мое чувство не было похоже на разочарование. Я, скорее, почувствовал почти облегчение из-за того, что отнюдь не показал себя с лучшей стороны в первый раз. Это было естественно после стольких лет обладания одной лишь Астрид, становившейся все более необъективной свидетельницей моих сексуальных возможностей. Я, собственно, никогда не был уверен в том, что какая-либо другая женщина, оказавшаяся на ее месте, будет столь же удовлетворена, как она, поскольку подозревал, что она либо слишком неприхотлива, либо переоценивает то, что стало теперь ее собственностью, только из-за того, что это ее собственность. Но я ничего не сказал об этом Элизабет, пока мы лежали, тесно прижавшись друг к другу, укрывшись ее пончо, и я, к своему удивлению, не испытывал и тени угрызений совести — быть может, именно потому, что ничего демонического или сверхъестественного не было в том, чтобы ощущать ее длинное, узкое тело рядом с моим. Просто это было другое тело, не то, к которому я привык. Я попытался объяснить ей свои ощущения, объяснить, что я как будто преодолел некое расслоение внутри меня, расслоение, которое незаметно для меня самого, с годами, пока я жил с Астрид, все увеличивалось, ширясь постепенно и незаметно. Но она положила палец на мои губы и сказала, чтобы я прекратил этот разговор.

После этого мы больше не говорили об Астрид. Мы не говорили и о нас, о том, что произошло между нами, или о том, что случится в будущем. Будущее было табу. Мы говорили об искусстве, о нашей работе, о том, что слышали и видели когда-то. Мы избегали заводить разговор о том неизбежном времени, когда я вернусь домой к тому, что некогда было моей жизнью. Мы делали вид, будто не замечаем, как это время приближается; мы угнездились в нашем мягком, блестящем мыльном пузыре в восхищении от того, что он витает в воздухе. Мы считали не дни, а часы, и таким образом три последующие недели превратились в миниатюрную вечность. Большую часть времени мы проводили в ее квартире, если не отправлялись в длительные бесцельные прогулки или не совершали покупки среди ночи у корейского торговца овощами на авеню А. Я готовил ей еду — тяжелые испанские блюда в горшочках, и ей удалось прибавить в весе пару

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×