что случилось в Нью-Йорке. До этих трех недель я был тем, кем стал за все эти годы совместной жизни с Астрид, но я был тем, кем был, именно потому, что думал, что она знает обо мне все, что ей следует знать. Я никогда не хотел иметь от нее секретов; напротив, меня даже страшила всегда мысль о том, что может быть нечто, чего я не рассказал или не продемонстрировал ей, нечто, чего она не видит или не подозревает. Я мог верить в ее любовь, лишь полагаясь на то, что она любит меня вопреки всему, что обо мне знает, вопреки моим ошибкам и слабостям. Когда я десять лет назад поцеловал ее зимним вечером у себя на кухне, поцеловал, можно сказать, совершенно чужую девушку, которую посадил в такси, а потом дал приют в своем доме только по доброте душевной, и когда она несколько месяцев спустя сообщила мне, что беременна, а я легкомысленно ответил «Почему бы и нет?», то невольно ухватился за шанс избежать одиночества и стать кем-то в этом мире вместе с ней, в ее глазах и во всем, что мы делали вдвоем. Когда Инес покинула меня, я словно стал жертвой проклятья, которое сделало меня невидимкой. Все случилось не так, как я думал в те часы, когда лежал на покрытом пледом диване в идиллических развалинах моей юности среди груд битого кирпича и следил за птицами, летающими под потолком, мечтая о том, чтобы быть никем. И все же так не произошло, не произошло того, о чем я думал в своем детском высокомерии и о чем говорилось в стишке, который я заучил наизусть: «До чего тоскливо быть кем-то, открытым всему миру наподобие лягушки». Инес, напротив, самым жестоким образом наказала меня за мою несчастную страсть и превратила меня в уродливую жабу, покрывшуюся слизью и зеленой плесенью от одиночества, и лишь когда Астрид поцеловала меня, я снова стал человеком, как и все другие, но не первым попавшимся, потому что я стал именно тем человеком, которого она встретила совершенно случайно, но который между тем показался ей лучше многих других, и я тут же решил, между двумя короткими мгновениями, без долгих раздумий и, в сущности, совершенно легкомысленно, что именно тем человеком я и стану, тем человеком, которого она своим взглядом вызвала из небытия. И таким образом я захлопнул дверь в потаенную комнату внутри себя. Так размышлял я на борту самолета, а между тем тьма над Атлантическим океаном сгущалась с неестественной быстротой. Вот так-то я и повернулся спиной к моим заросшим растительностью руинам, где я больше всего был самим собой, потому что мне оказалось достаточно мышей и бродячих котов и не требовались ничьи чужие глаза, чтобы удерживать меня в этом мире, не давая исчезнуть. Наблюдая, как небо в иллюминаторе становится темно-синим поверх облаков, я думал, что избежал участи невидимки, но избежал я ее лишь для того, чтобы исчезнуть для самого себя, затерявшись в водовороте видимого мира, состоящего из лиц и форм, где существовало множество способов исчезнуть в лабиринте расходящихся дельт случайностей.
Самолет приземлился в Копенгагене ранним утром. В доме уже никого не было, когда я отпер дверь своей квартиры. На кухонном столе лежала записка от Астрид. Она оставила для меня поднос с кофе и булочками, а Роза приготовила рисунок. Он изображал меня в виде человека в пестром пиджаке, стоящего с улыбкой на лице среди небоскребов, которые были лишь на пол головы выше его самого. На крыше столь неумело изображенного ею Эмпайр-стейт-билдинга стоял шимпанзе в плавках в крапинку. Обезьянка также была уморительно смешна, а под мышкой она держала нечто, похожее на куклу Барби с длинными волнистыми волосами. Я лег в постель и проспал весь день. Когда я проснулся, солнце уже зашло. Просыпаясь, я ощутил ручку Розы, которая гладила мои заросшие щетиной щеки, и услышал, как Астрид шепотом зовет ее. Я открыл глаза и увидел, как они мелькнули в дверях, полуоткрытых в затемненную сумерками спальню, и потом исчезли из виду. Я еще немного полежал, прислушиваясь к их отдаленным голосам, к скрипу тормозов, к звукам американского фильма, который Симон смотрел по видику в комнате рядом. Я сам ощущал себя так, словно лежу и смотрю фильм, который лишь на время был остановлен, а теперь снова закрутился, с теми же актерами, с тем же сюжетом.
Я посмотрел на зеленые светящиеся стрелки будильника. В Нью-Йорке была половина первого; быть может, Элизабет стояла перед мольбертом и работала над той картиной, которую, как я видел, она начала несколько дней назад. А может быть, как раз в эту минуту она идет по Первой авеню широким, быстрым шагом под солнцем и ветром, который развевает ее волосы, словно светящийся, сияющий флаг. Я встал и вышел к Симону в гостиную. Мальчик рассеянно посмотрел на меня, погруженный в просмотр фильма, а потом встал и обнял меня чуть смущенно, как бы чувствуя, что он, собственно, уже слишком взрослый для подобных нежностей. Он спросил, как прошла командировка. На экране позади него человек висел в воздухе над Манхэттеном и цеплялся за край кабины вертолета с отчаянным выражением лица, а другой человек в это время бил каблуком по побелевшим костяшкам его пальцев. Хорошо, ответил я и предложил ему досмотреть фильм. Он, извиняясь, улыбнулся и заметил, что там как раз самый захватывающий эпизод. Я улыбнулся ему в ответ и пошел к другим членам моей семьи. Когда Роза услышала мои шаги, она помчалась по коридору и повисла на мне, обняв так, что я едва удержался на ногах. Я поцеловал ее и внес в кухню, где Астрид стояла, чистя картошку. Она продолжала стоять и улыбнулась нам, не выпуская из рук картофелечистки. Я опустил Розу на пол и обнял Астрид. Она, как я мог заметить, немного похудела, но была красива, как всегда, ни о чем не подозревала, но смотрела на меня так, словно видела все, что нужно было видеть. Все было так, как бывало обычно, когда я приезжал домой из поездки. Я рассказал о своем пребывании в Америке и вручил небольшие подарки, которые не забыл купить. Вечером, когда мы с Астрид легли в постель меня удивило, что она ничего не замечает, и я любил ее в эту ночь чуть жестко и нетерпеливо, словно мог укрыться за своей горячностью, словно хотел преодолеть что-то с внезапной яростью, словно хотел наказать ее за ее неведенье, наказать за мое собственное преступление. Позже она сказала, что давно уже не было так хорошо. Я поцеловал ее веки, она приоткрыла свои ленивые, узкие глаза, скривила губы в иронической усмешке и заметила, что готова пожелать, чтобы я почаще ездил в командировки, а потом, по возвращении, любил бы ее так, как сегодня ночью.
Я лежал без сна в темноте рядом с нею, после того как мы давно уже потушили свет. Много часов лежал я так, прислушиваясь к ее дыханию и к шуму редких автомобилей, проезжавших по набережной. Я думал о смущении Симона, который сидел на диване, смотря леденящий душу боевик, о счастливом визге Розы, когда она бросилась мне навстречу и повисла на мне. Я думал о взгляде Астрид, стоящей на кухне, в ту минуту, когда она обернулась ко мне, словно убеждаясь в том, что мое лицо, возвратившись к ней, обретает хорошо знакомые ей черты. И я думал об Элизабет, которая теперь наверняка сидит за столом и ест поставленное на поднос суши, заказанное в японском ресторане на авеню А, а кошка наблюдает за ней холодными, безучастными глазами. Что было в ней такого эпохального для меня? Может быть, серьезность в ее мрачноватом голосе? Или роскошные, буйные волосы и лихорадочная, порывистая манера любить? А может, нарочитое равнодушие к своей внешности и к пыли, въевшейся в стены аскетического жилища, поскольку она была самозабвенно погружена в свою живопись? Или наша общая любовь к Марку Ротко и Моррису Луису, ее интуитивная, непостижимая способность понимать все, что я хотел сказать и о них, и вообще обо всем, о чем мы говорили, потому что каждый из нас думал и чувствовал одинаково? Быть может, это была та удивительная, абсолютно чистая, не искаженная шумом долгота волны, по которой мы безошибочно нашли друг друга, потому что годами посылали сигналы на одной и той же частоте, не подозревая об этом? Или же она просто была внешним, случайным поводом, который заставил меня открыть глаза на то, что я годами игнорировал, заставил ответить на вопрос, который я так долго оставлял без ответа, поглощенный летучим, пенящимся вихревым потоком дней? Тот вопрос, который Инес поселила во мне, когда она пару лет назад поцеловала меня на прощанье на площади Альма и исчезла в метро, снова исчезла из поля моего зрения. Тот неприятный вопрос, который угнездился во мне, несмотря на то, что я ответил на него столь браво, с почти наставительным спокойствием, исполненный зрелой приобретенной жизненным опытом мудрости. Был ли я счастлив? Или это все же было не более чем утешающее возмещение, это будничное счастье, которое способно было выносить и свет дня, и ежедневные заботы, это терпеливое и скромное, зиждящееся на обывательских радостях счастье, которое можно и стирать, и гладить? Может быть, на пути этих лет я все-таки свернул не туда. Может быть, я немного поспешил, немного поторопился открыть садовую калитку, когда ответил на неожиданное появление Астрид моим игривым, легкомысленным: «А почему бы и нет?» Был ли он предательством самого себя, этот двусмысленный ответ, когда Астрид предложила мне ребенка и предложила тем самым придать смысл моей молодой, беспокойной и безрадостной жизни? Быть может, я ухватился за нее просто из трусости, когда она появилась в моем одиночестве, в разгар сочувствия к самому себе, которое сделало меня столь податливым? Была ли сама она счастлива или я лишь отнял у нее время? Любил ли я ее или мне так просто казалось? Оставила ли Инес внутри меня пустое пространство, куда Астрид никогда не было доступа, потому что я запер дверь и выбросил ключ? Неужто я и в самом деле думал, что таким образом смогу