моей обольстительной красавицы жены, от моих прелестных деток и от моей удобной, приятной жизни, которая душит меня. Но это касается только меня, и она полагает, что нам едва ли стоит продолжать разговор на эту тему.
Я никогда раньше так не беседовал с моей матерью, и в последующие годы мы больше никогда так с ней не беседовали. Даже оставаясь одни, мы в разговоре никогда не касались «этой темы». Вышло так, как она предрекала и как сказал граф Монте Кристо в той главе, которую я тем же вечером читал Розе вслух: «Время и молчание — лучшее оружие против всяческого зла». Когда мы вернулись в дом, у Астрид был уже готов завтрак, и моя мать реагировала на все столь же преувеличенно, как всегда. Жареная сельдь была не просто вкусна, но божественно вкусна, а Астрид никогда не выглядела столь пленительно, как в это лето. И вообще все было как никогда восхитительно, фантастически увлекательно, и так шла ее жизнь ко все новым, головокружительным вершинам. Мы были в совершенном изнеможении, когда мать через несколько дней вынуждена была вернуться к «своим репетициям», как она всегда говорила, словно режиссеры и другие актеры, затаив дыхание, не наблюдали, стараясь быть смиренными и благодарными свидетелями демонстрации ее таланта милостью Божьей. Когда я позднее вспоминал наш разговор в тот летний день на пляже и в лесу, я был поражен и тем, сколь многое она могла видеть насквозь, и тем, как мало она смогла из всего этого понять. Ее слова попали в цель, но я не мог отмахнуться от того, что произнесла их именно она. Настаивая на том, что мы похожи друг на друга, не пыталась ли она просто-напросто облегчить свою нечистую совесть, как бы делая меня своим соучастником? Может быть, думала что если я повторю ее давнее преступление, то это оправдает ее в моих глазах? А иначе почему для нее было так важно, чтобы я бросил Астрид и детей? Она похвалялась тем, что сама ушла просто для того, чтобы уйти, а не ради какого-нибудь мужчины, и она вправду ушла не из-за одного, другого или третьего любовника. Тут она была права, она просто действовала в согласии со своей неугомонной натурой. После того как она покинула моего отца, у нее и двух недель не проходило без какого-нибудь жаждущего ее обожателя, которого она могла водить за нос или награждать своим теплом. Лишь когда возраст начал всерьез оставлять свои следы, она познала одиночество, и, быть может, это новое для нее чувство вынужденного одиночества попыталась выдать за нечто героическое, возымевшее обратное действие, когда она во время нашей прогулки говорила о себе, как о какой-нибудь Норе, героине Ибсена, которая покинула своего Хельмера исключительно из внутренней необходимости. С той лишь разницей, что в данном случае из дома был выставлен «Хельмер», между тем как «Нора» осталась жить в своем «кукольном доме» и превратила его в бордель. Если бы мы когда-нибудь снова вернулись к разговору о том, что происходило в Нью-Йорке той весной, она наверняка раскритиковала бы меня за то, что я все-таки остался с Астрид. Посмеялась бы надо мной за то, что должна была воспринять как малодушие, но предпочла, так же как и я, чтобы время и молчание сами решили мою небольшую проблему. Впрочем, я думаю, что с годами она просто-напросто забыла, о чем мы говорили и о том, что мы когда-то вместе совершили эту прогулку по пляжу вдоль серого моря и по лесу с искореженными сосенками.
Лето шло своим чередом, и с каждой неделей мне все легче было скрывать мое внутреннее беспокойство. На первый взгляд все было как обычно. Астрид делала вид, что уверена в том, что именно мои «писания» иногда мучают меня и портят мне настроение. Она даже сама спрашивала меня, когда же я наконец поеду в Нью-Йорк, чтобы закончить мою книгу, и я отвечал, что самое удобное время для этого будет сентябрь, в августе там все-таки слишком жарко. Я научился жить со своим предательством и нейтрализовать гложущее меня чувство презрения к ней, которое постоянно манило меня и возникало где- то в глубине моего сознания, как соблазнительный предлог для освобождения от ощущения вины. Отвратительное, тайное презрение к ее доверчивости, которое заставляло меня относиться холодно к ее ласкам. Я боролся с ним, боролся, чтобы ощутить хотя бы прохладную, нейтральную нежность к ней во имя «того, что мы пережили вместе». Я попробовал защитить эту нежность от отягченной чувством вины страсти, когда любил ее, бурно, временами почти грубо, точно я силой хотел отогнать воспоминания о Элизабет на время, пусть даже всего на полчаса. И постепенно мне удалось разделить нечто во мне на два мира и избежать того, чтобы они соприкасались. Наверное, правду говорят, что привыкнуть можно ко всему. Быть может, мне помогло воспоминание о лицемерии, с которым моя мать сначала говорила о «светлом уме» Астрид и о том, что я слишком сложен для такой женщины, как она, а потом, спустя всего лишь четверть часа, когда мы вернулись домой, она обрушила на Астрид свои обычные фальшивые экзальтированные комплименты. Ее уничижительные замечания о жене заставили меня почти солидаризироваться с женщиной, которую я предал, и все последующие недели быть особенно внимательным к ней, временами просто нежным, точно она была опасно больна, сама не зная об этом. Я вставал рано утром и давал ей поспать подольше, плавал и играл с детьми, пока она загорала на солнце, а в пасмурную погоду отправлялся с ними в лес кататься на велосипедах. Были моменты в течение дня, когда я обнаруживал, что совершенно забыл думать об Элизабет, и лишь вечерами, когда вокруг меня наступала тишина и я сидел одиноко на крыльце среди кустов шиповника и смотрел на море в вечных сумерках летней ночи, вдруг снова ощущал этот дом как чуждое мне место, к которому я не имею никакого отношения.
То же чувство подстерегало меня, когда я однажды поехал по каким-то делам в город и открыл дверь в нашу квартиру. Она стояла пустая уже больше месяца, и когда я ощутил затхлый пыльный запах, то подумал, что это не только место, которое мы покинули лишь на лето. Наша квартира уже походила на жилье, которое я покинул, чтобы больше сюда не возвращаться. Я набрал номер телефона Элизабет, пробегая заголовки на пожелтевшей газете, которую мы бросили в тот день, когда набили вещами автомобиль и уехали на дачу. На этот раз я не услышал автоответчика, но прошло долгое время и я уже собирался положить трубку, когда она наконец ответила. Чувствовалось, как Элизабет запыхалась. Она поднималась по лестнице, когда услышала звонок. Она была рада слышать мой голос, боялась совсем забыть, как он звучит. Она вернулась из Мексики неделю назад, ездила по Юкатанскому полуострову совершенно одна, это было ужасно. Она лежала больная в грязном номере отеля с тараканами, огромными, как гусеницы, из нее текло со всех сторон, она страдала, и ей хотелось, чтобы я был здесь, она не думала, что когда-нибудь услышит обо мне снова. Я улыбнулся, вспомнив свои ревнивые фантазии о том, что она раскатывает по пустыне на мотоцикле с другим мужчиной. Она рассказала, что в Нью-Йорке так же жарко и влажно, как в Мексике, что не находит себе места, ничего не может делать и способна лишь лежать без единой нитки на теле и дышать при электрическом вентиляторе. Я увидел ее ясно перед собой, ее густую, буйную гриву волос, рассыпавшуюся на простыне, выступающие ребра под маленькими грудями, длинные белые ноги, блеклые, серые, бесстрашные глаза. И вдруг ощутил ее совсем близко, не только в мыслях, в воображении, но всю ее, ощутил отчетливо ее кожу и волосы. Я сказал, что мы скоро увидимся. Я собираюсь в Нью-Йорк? В голосе ее чувствовалась радость, но одновременно и удивление: она явно предполагала, что мы увидимся при других обстоятельствах, когда счастливое совпадение неожиданно сделает возможной нашу встречу. Я сказал, что не могу без нее, что я много думал о случившемся между нами. Она тоже думала об этом, сказала она после паузы, сказала явно обдуманно. Когда я приеду? В сентябре, ответил я, где-то в сентябре. Я ничего не сказал о квартире, которую осматривал. Возможно, опасался напугать ее, а возможно, уже догадывался, что это всего лишь воздушный замок — эта квартира, воздушный замок с темным кафелем в ванной. Я еще не мог знать, была ли Элизабет лишь предлогом, лишь случайной незнакомкой, которая нечаянно открыла дверь во мрак внутри меня, как выразилась моя мать, так что свет внезапно проник туда и ослепил меня. Я должен был увидеть ее, чтобы понять это, подумал я, бормоча какие-то ненужные слова на прощанье. Как будто мог бы это сделать.
В сентябрьский вечер я снова приземлился в аэропорту Дж. Кеннеди. Я нигде не видел Элизабет, выйдя в зал прибытия, и озабоченно подумал, что она, должно быть, не слышала сообщения, которое я наговорил на ее автоответчик перед тем, как взойти на борт самолета. Я обескураженно стоял, оглядываясь по сторонам, в потоке нетерпеливо толкающих меня пассажиров, когда ко мне подошла улыбающаяся молодая женщина. Сперва я узнал ее улыбку. Она подстриглась: теперь ее волнистые золотисто- каштановые волосы доходили лишь до середины шеи, и на ней был черный приталенный жакет, короткая черная юбочка и туфли на высоких каблуках, из-за которых она выглядела на полголовы выше меня. Я никогда не видел ее в юбке и вообще никогда не видел ее так хорошо одетой, и пока мы обнимали друг друга, я на минуту вспомнил о той элегантной, одетой в черное женщине, которую украдкой разглядывал в тот день, когда сидел в садике со скульптурами позади Музея современного искусства. Может быть, она так разоделась из-за меня, стремясь ликвидировать контраст между богемной расхристанной девицей и ее пристойно одетым, буржуазного вида любовником? А что, если она хотела этим показать мне, что вполне