Астрид однажды ночью в Лиссабоне, семь лет назад, а дождь между тем прекратился, и синяя тьма была вокруг нас, и в ночной прохладе я чувствовал ее теплое тело рядом с моим. Она уснула; нахмурила лоб и пробормотала что-то, чего я не смог разобрать, а потом ее лицо стало снова спокойным. Я не мог знать, что она видит во сне. Рука у меня затекла после долгого лежания на ее пояснице. Я осторожно высвободился и встал с постели. Лицо Астрид было неразличимо в темноте и почти неузнаваемо. Я вышел на террасу, зажег сигарету и стал смотреть вниз, на протянувшуюся звездную цепочку уличных фонарей и на автомобильные фары, то возникавшие, то исчезавшие во мраке. Я не мог видеть реку, я только видел ее в своем воображении там, где кончалась цепочка фонарей, поглощенная непроницаемой тьмой, которая простиралась широкой полосой, а затем снова нарушалась слабым мерцанием фонарей на другом берегу.
Тогда, в выставочном салоне, я, должно быть долго стоял, рассматривая фотографию Элизабет ее мужа и их маленького сына, улыбающихся, с красноватыми от вспышки зрачками, стоящих перед своим белым домом в Вермонте. Наверное, слишком долго, потому что вспоминаю, как торговый агент покашлял и спросил, не хочу ли я взять их адрес. Я отказался, поблагодарив, и покинул галерею на Вустер-стрит. Я пошел в кино, только для того, чтобы быть где-то, среди других людей, и для того, чтобы мне не нужно было что-то говорить или делать, затем поел в японском ресторане, а к вечеру взял такси и поехал обратно к себе в отель на Лексингтон-авеню. Кто знает, быть может, этот беглый взгляд на нынешнюю жизнь Элизабет произвел бы на меня более глубокое впечатление, если бы Астрид ждала меня дома в Копенгагене, если бы я мог позвонить ей из номера отеля, если бы мог рассчитывать, что она возьмет трубку, поскольку в это время она обычно уже возвращалась домой. Возможно, поэтому для меня это был теперь просто любительский снимок женщины, которую я когда-то знал, почти столь же чужую, как незнакомый мне мужчина, который стал ее мужем. Быть может, истина столь удручающе банальна, сколь явно непрочно то значение, которое мы в какой-то отрезок времени придаем чьему-то лицу, сколь ненадежна наша привязанность к чертам, которые какое-то время питают наши ожидания. Изображение Элизабет оказалось для меня столь же безболезненным, как встреча с Инес, которую я много лет назад увидел в толпе, когда мы с Астрид выходили из кинозала. Если я все же немного погрустнел при встрече с огнем, который когда-то пылал во мне, то это было не только потому, что он превратился в пепел, но также и потому, что он так легко погас. Так же основательно я сжег самого себя, и даже если не мог вызвать в памяти свою тогдашнюю боль, по крайней мере помнил, что когда-то мне было очень больно. Теперь я жаждал вызвать в своем воображении Астрид. Я поднял трубку и набрал наш домашний номер — никогда ведь нельзя знать наверняка. Слушая гудок, я вдруг увидел свое отражение в погасшем экране телевизора — серый, сгорбленный человек, сидящий на краю постели в безликом номере отеля. Я схватил дистанционный пульт и включил телевизор, только чтобы больше не лицезреть этот одинокий, безымянный силуэт на выпуклом стекле экрана. Я приглушил звук и стал рассеянно смотреть на нечеткие изображения репортажа. Река вышла из берегов, я не мог понять, где это произошло. Деревья, дорожные знаки, крыши домов беспомощно колыхались на поверхности мутной воды. Почему я не кладу трубку? Я увидел перед собой нашу пустую квартиру, темные окна, выходящие на озеро и фасады домов на противоположном берегу с рядами освещенных окон. А вдруг Астрид все же вернулась домой? Военный вертолет неподвижно завис в воздухе, и воздушные струи от вращения пропеллера вспучивали воду небольшими волнами, которые расходились во все стороны от лодки подплывшей к верхнему этажу одного из домов. Оттуда извлекли на носилках и стали поднимать вверх к вертолету чью-то накрытую, неподвижную, как мумия, фигуру, и во время подъема носилки медленно вращались. Вдруг на другом конце провода ответили. Это была Роза. Я разбудил ее, у нас дома было шесть часов утра. По голосу я мог слышать, что она рада моему звонку. Я спросил ее, вернулась ли она обратно домой. Она рассмеялась. Просто немного устала от своих возлюбленных и хочет некоторое время отдохнуть. А что, их у нее много? Она снова рассмеялась. Все-то мне надо знать! Я спросил, не знает ли она чего об Астрид. Репортер стоял, серьезно глядя в камеру, говорил что-то в микрофон, беззвучно шевеля губами. Она пробовала звонить Гунилле в Стокгольм, но никто не отвечает, так что они, должно быть, все еще живут в шхерах. По ее мнению, это здорово, что мы вот так догадались разъехаться в разные стороны и немного отдохнуть друг от друга. На репортере были болотные сапоги, он стоял в воде среди домов затопленного города и продолжал шевелить губами. Но зато Симон звонил из Болоньи, там он встретил девушку, в которую втрескался по уши, так что трудно рассчитывать на то, что мы увидим его дома в ближайшее время. Роза сказала, что приедет за мной в аэропорт, я нашел свой билет и вслух прочитал ей номер рейса и время прибытия самолета.
Я продолжал сидеть перед экраном телевизора, глядя на меняющийся, безостановочный поток людей, которые говорили что-то или двигались на усеченных, меняющихся картинах, изображающих разные уголки мира. Было уже поздно, и я чувствовал себя усталым, но знал, что если лягу в постель, то все равно не усну. Я подумал о том что раньше сравнивал время с рекой, которая на первый взгляд не меняется, но никогда не бывает одной и той же. Я попробовал восстановить в памяти те семь лет, которые прошли с того момента, когда мы с Астрид отправились вместе в Лиссабон и бродили без цели, идя рядом друг с другом по узким улочкам Байру-Алту и Алфама между старыми, облезлыми и дребезжащими трамваями и закопченными геометрическими или органическими орнаментами на изразцах фасадов. За эти семь лет ничего особенного не произошло. Время шло своим чередом, дети повзрослели, а мы сами стали чуть-чуть старее, Астрид монтировала свои фильмы, а я писал о своих художниках. Я не мог видеть нас, месяцы и годы текли бесформенной, изменчивой пеной, и я представлял себе нас лишь в разрозненных обрывках часов и дней, которые скукоживались и сворачивались, словно увядшие листья в завихрениях потока, прежде чем исчезнуть из виду. Когда я попутно вспоминал об Элизабет, это выглядело так, как бывает, когда вспоминаешь какую-нибудь невероятную историю рассказанную сперва с покачиванием головы, а затем с пожатием плеч. Точно с годами не видишь большой разницы в том, пережил ли ты эти события сам или лишь услышал о них или увидел их по телевизору. Был ли это действительно я, или я был как бы вне себя, охваченный полугодовым преходящим помешательством, последним мятежным, неукротимым порывом, прежде чем наконец стать взрослым человеком? По прошествии нескольких месяцев я даже почувствовал облегчение от того, что пощадил Астрид и избавил ее от рассказа о моих эскападах. Зачем бы я стал ранить ее без всякой необходимости, когда теперь уже сам преодолел свои фантазии о новой другой жизни? Так успокаивал я свою уязвленную совесть. Я все еще мог чувствовать смущение, когда Астрид отвечала на мой взгляд взглядом узких глаз. Я стыдился не только своего предательства, но также и предположения, что на самом деле мог помыслить о том, чтобы бежать от самого себя и стать кем-то другим, а не тем, кем я стал за все эти годы, проведенные вместе с ней и детьми. Кем бы я мог быть? Если бы не принадлежал этому дому, не жил рядом с Астрид в квартире, выходящей окнами на озера. Кем? Когда дети перестали нуждаться в нас и стали справляться сами, дни показались нам длиннее, чем прежде, они не были больше столь плотно заполненными, и когда мы встречались по вечерам в тихой квартире, то чувствовали некоторое смущение, некоторую озадаченность тем, что время ушло. Мы очутились в более спокойном, более свободном ритме прощаний и встреч, поскольку теперь вдруг ощутили свободу и могли углубиться каждый в свои проблемы, и часто делали то, что нам было удобно, поскольку теперь не имело особого значения, когда мы точно будем дома.
Я уже давно перестал спрашивать себя счастлив ли я. Не было необходимости да и смысла спрашивать об этом. Ведь нельзя же быть счастливым постоянно, задыхаясь и захлебываясь в одном долгом судорожном спазме счастья с самого утра, когда встаешь с постели, до позднего вечера, когда ложишься и засыпаешь с идиотской улыбкой на слюнявых губах. Я подумал о своей матери, которая постоянно пыталась вести себя так, словно живет на вулкане. Вероятно, так оно и было, только жила она на потухшем вулкане, с опустевшим кратером и застывшей лавой. Быть может, вопрос с самого начала был поставлен неправильно? Был ли я счастлив? Быть может, я потянулся к Элизабет, потому что поверил, что она сделает меня счастливым? Скорее, я потянулся к ней, чтобы бежать от своего счастья, в припадке клаустрофобии. Еще будучи ребенком, я чувствовал беспокойство, когда слышал, как, согласно описаниям Библии, выглядит рай. Мне казалось, что там должно быть скучно со всеми этими красивыми песнопениями и беспечной жизнью, и, возможно, именно пресный привкус вечности вызвал у меня беспокойство и заставил предаться бунтарским мыслям об Элизабет. Возможно, виной тому было ощущение, что я могу заранее представить себе мое собственное будущее вместе с Астрид и детьми, а потом — вдвоем с ней, когда однажды Симон и Роза больше не будут участвовать ежедневно в нашем житье-бытье. Мне предстояла работа с ее поражениями и победами, скука женатой жизни и преходящие мгновения вновь