кровать. Он сопел-сопел, а потом, смотрю, лезет ко мне: «Не хочу, чтоб ты шла на работу. Я тебе всегда буду расчетную книжку показывать». И правда, показывал и деньги утаивал только по мелочи. На папиросы или на кружку пива.
А из дому его все равно тянуло. На свободу! Ирка еще грудная была. Прибежит с работы: «Кошечка, там ребята складчину устраивают. Пойдем?» — «На кого ж я дитя брошу?» — «Мать посмотрит». — «Ты ж знаешь, я ни на кого Ирку не брошу». — «Ну, тогда я сам пойду». И убежит. Или зовет: «Пойдем в кино», — я отказываюсь. Боялась я ребенка оставлять. А он хоть бы что. Я не иду — он сам пойдет. И до того привык сам всюду ходить, что я ему уже вроде не нужна. Рядом со мной по улице не идет — вперед бежит, а я за ним поспеваю. Или в трамвай всегда первый лезет. Залезет и идет себе вперед, не оглядывается. Выберет место, а потом смотрит, где я. Выговаривала я ему, выговаривала, а один раз повернулась и пошла в другую сторону. Он в трамвай залез — в кино мы собирались, — а я повернулась и пошла в другую сторону. Пришла к подруге, позвала ее, взяли мы билеты на последний сеанс. Вернулась я домой около часу ночи. Он ко мне: «Ты где была?» А я ему отвечаю: «Я тебе скажу, как ты мне говоришь: „Где была, там меня уже нет“».
Оказывается, он залез в трамвай, оглянулся — меня нет. Он на следующей остановке вылез, побежал назад, опять сел в трамвай, приехал в кинотеатр, думал, я к началу сеанса подъеду, ждал у входа, не дождался и вернулся домой. Бегал, бегал. В милицию звонил, в больницу. Потом ему кто-то сказал: «Видел, как твоя жена с Клавкой по улице шли». Он и психанул. Я вошла, а он на меня: «Ты где была?!» А я ему отвечаю: «Где была, там меня теперь нет». Он бросил на пол одеяло и подушку, не хочет со мной разговаривать. Не разговариваешь — и не надо. Сама я — виновата не виновата — первая с ним, Витя, никогда не заговаривала. А он не выдерживал. Посопит-посопит внизу и лезет ко мне: «Ну хватит, ну довольно».
И еще раз я его проучила. Позвал он меня в кино, я вышла бабе Мане Ирку отвести, вернулась, а его и след простыл. А на улице ребята стоят, курят. Я к ним: «Не видели Николая?» — «Видели. Стоял тут, потом к нему товарищ подошел, они и ушли». Я ждала-ждала, опять к ребятам подошла. А среди них был Саша Перехов, он когда-то за мной ухаживал, жениться на мне собирался. И теперь он мне все предлагал: «Аня, когда мы с тобой поговорим?» Я подошла к ребятам, а Саша мне и предлагает: «У меня два билета в кино. Пойдешь со мной?» Я говорю: «Пойду!» Пошла с ним, храбрюсь, а у самой душа в пятках. Сели мы, свет потух, он меня за руку: «Как ты живешь, Аня? Я слышал, ты несчастлива. Николай все один да один ходит. Люди же видят, говорят». Он мне руку жмет, что-то спрашивает, в лицо заглядывает, а я сижу сама не своя, что там на экране — не вижу. Он меня спрашивает, а я думаю: «Какое мне до тебя дело! Мне бы узнать, где теперь Николай». Вернулась домой, а Николай схватил меня за кофточку. «Кончено, кричит, нечего нам с тобой делать». Схватил вещи в охапку и побежал. Я хочу крикнуть: «Николай!» — а сама молчу, понимаю — крикни, он всегда будет невнимательным, грубым, все ему тогда прощать надо. Смотрю в окно — он подбежал к калитке и ждет, чтобы я позвала его. А я не зову. Смотрю, он поворачивает назад… А один раз с работы не вернулся, всю ночь его не было. Пришел под утро пьяненький. Я ему ничего не сказала, а собралась и ушла на всю ночь к подруге…
— Муля, вы мне об этом уже рассказывали.
— Ага. Пришла к подруге, переночевала у нее. Возвращаюсь, а он лютым зверем на меня. Я ему говорю: «Как ты, так и я. Понял? Ничего я тебе не спущу». И еще мы с ним ссорились, когда умирали его брат и сестра. Я детей увезла за город, к матери, чтобы не заразились, а он раз приезжает и говорит: «Собери детей, Петя умирает, хочет попрощаться. Поедем домой». Я вышла во двор, будто за Иркой, а сама перевела ее через улицу к соседям, прошу их: «Не выпускайте никуда». Испугалась я — там же весь дом заразный. Вернулась к нему, он спрашивает: «Где дети?» Я говорю: «Детей не дам. Там же зараза. Сама поеду, горшки за твоим братом и сестрой выносить буду, а детей не дам». — «Тогда мы больше не муж и жена». — «Твое дело, говорю, а за детей отвечаю я». Так я ему детей и не дала. Он уехал — не попрощался. А потом все равно вернулся. И все у нас вроде начало налаживаться: дети подросли, я выздоровела после туберкулеза, Николай поспокойнее стал, в семье бывал больше, ругались мы с ним реже, а тут война.
…Мы уже принесли известь. Муля, рассказывая, бегала по дому, и тут вмешалась Ирка:
— Не ври, Муля, что редко с отцом ругалась. Я ж помню — пойдем в город, а ты отца всю дорогу пилишь. По-моему, все воскресенья для отца в пытку превращались. Любил он тебя сильно, прощал тебе все, а ты его пилила и пилила. И все из-за денег.
Муля яростно глянула на Ирку:
— Пилила! Конечно. Пойдем в город. Ирка скажет: «Папа, купи с неба звезду». Он сразу в карман полезет.
— Да брось ты, Муля! И за то, что много на папиросах прокуривает, и чуть ли не из-за спичек пилила.
— Да что ты помнишь! Что ты можешь помнить! Пилила! Пешком под стол ходила! А помнишь, как отец тебя стыдил, что ты никому в доме не помогаешь? «Здоровая девчонка, а мясорубку покрутить не можешь». Ты и сейчас такая.
Ирка высокомерно улыбается. Я знаю, что Муля не выносит этой Иркиной молчаливой снисходительности: «Как ты, Муля, ни кричи — отец любил меня больше всех». Муля и сама часто говорит, что Николай Ирку любил больше, чем Женьку, и даже объясняет: Ирка рано начала читать, много помнила наизусть, хорошо училась. Дед Василь Васильевич, отец Николая, говорил о ней: «Гениальный ребенок». Женьку он не любил. А Ирку любил и мог на целый день разбраниться с Мулей, если она тронет Ирку: «Вам не детей, а чертей воспитывать… Достался умный ребенок глупым родителям».
Все это Муля рассказывает не только потому, что так было на самом деле — она не боится рассказывать и такое, что может быть использовано против нее. Она ничего не боится. «Вы считаете, что Ирка лучше Женьки, что я Женьку больше люблю? И прекрасно. Я вам расскажу, что об этом думали и другие», — так и светится в ее черных глазах. Заканчивает Муля такие разговоры обычно одной и той же репликой:
— А выросли — что Женька скотина, что Ирка. Оба недостойны любви.
— Брось, брось, Муля! — говорит Ирка. — Так ли уж оба?
Муля не отвечает. Она чувствует себя уязвленной. Она ведь хвастается не только своим физическим бесстрашием, но и бесстрашием рассудка. Она бы призналась, что действительно Женьку гораздо больше любит. Но ведь ничем нельзя объяснить то, что она Женьку больше любит.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Я делаю всю черную работу: ломаю перегородки, пробиваю в стене окно, рою канаву под фундамент, таскаю воду в ведрах от колонки, — а намечает, где пробить стену, кладет фундамент, поднимает новые перегородки дядя Вася, наш сосед. Дядя Вася сам недавно построился. После войны он работал шофером на Севере, копил деньги на дом. Четыре года назад вернулся, купил завалящую времянку и сразу же пришел к бабе Мане и Муле договариваться: он просил, чтобы баба Маня и Муля разрешили ему поставить одну стену будущего дома на их участке. Дяде Васе не хватало пятнадцати сантиметров земли. Почти все в своем доме дядя Вася делал сам — клал фундамент, настилал полы, поднимал кровлю. Специалистов нанимал только на самую тонкую работу. Построился и заболел. Врачи нашли у него язву желудка. Глаза у дяди Васи утомленные, с желтизной. Он еще не привык к своей болезни, еще очень охотно слушает, что ему о ней говорят, и сам охотно о ней рассказывает.
Муле дядя Вася давно нравится. Она возмущается его женой: «Недотепа, не может за таким мужиком ухаживать!» О дяде Васе Муля говорит с восхищением. И какой у него в руках талант, и какой он сильный и спокойный. Один раз к нему пристал пьяный вздорный мужик: «Давай бороться, давай бороться!» Дяде Васе надоело его слушать. Он взял настырного мужика за шиворот и за штаны и перебросил через забор. Мне дядя Вася тоже правится, хотя сейчас он меня подавляет своими знаниями и умением. Один раз дядя Вася попросил меня показать, что я пишу. Я дал ему журнал, в котором был напечатан мой рассказ. Дядя Вася вышел во двор, сел на приступки, и вдруг я услышал странное гудение — он читал вслух. Читал так, как требуют в начальной школе, «с выражением». Минут пять, сгорая от стыда, я слушал его серьезное чтение. Потом дядю Васю куда-то позвали, он снял очки, закрыл журнал и ушел. О рассказе он больше не вспоминал.
Дядя Вася говорит о своей болезни:
— Работаю, качаюсь — ничего не чувствую. Даже, думаю, выздоровел. А ночью прилягу — и схвачусь. Я ночью как сторож. Я вам взялся помогать, чтобы не сидеть без работы. Честное слово. Если б ночью можно было работать, я бы работал.
— Вася, — говорит Муля, — вот не поверила бы, что ты можешь заболеть. Такой мужик!
— Я к врачу пришел в первый раз, — говорит дядя Вася, — а он меня спрашивает: «Ты чего пришел? Хочешь на бюллетене погулять? Так и скажи. А то — больной!» Я ему говорю: «Ты соображаешь? У меня времени для отдыха вот так! Работа у меня сменная».
Дядя Вася протягивает Муле курортную карту с диагнозом. Потом передает ее мне и Ирке. Когда мы вежливо возвращаем ему путевку, он медленно складывает ее, прячет в бумажник:
— На работе говорят: «Повезло, на курорт поедешь». Лучше бы не повезло. — Потом он поясняет: — Это у меня пошло на нервной почве. После того, как девчонка под машину забежала.
Несколько месяцев назад дядя Вася впервые в жизни в околосветофорной толчее сбил крылом тринадцатилетнюю девчонку. Он был не виноват — это после недельного разбирательства установила автоинспекция, — но дядя Вася неделю не брался за руль, как-то крадучись пробирался по улице, словно боялся, что сейчас на него укажут пальцем — «убийца». Он перестал выходить на улицу к доминошникам и вообще стушевался. Он не чувствовал себя виноватым, но несчастье его придавило. Он никогда не говорил об этой девчонке (я так и не узнал, сильно ли он ее покалечил), однако желтые подпадины в его глазах появились с того времени. А вообще-то это было удивительно, потому что дядя Вася был уравновешенным, спокойным, много видевшим человеком. Он казался медлительным и в чувствах, и в мыслях, не сразу отвечал на самый простой вопрос:
— Дядя Вася, на работу?
Обязательно остановится, даже если очень спешит:
— На работу.
И тебе станет неудобно, потому что спросил ты мимоходом, не требуя ответа. Так просто вместо «здравствуй» бросил: «На работу?» А сосед остановился, серьезно смотрит на тебя, ждет новых вопросов, а говорить-то вам не о чем. Дома у него четверо детей, а крику никогда не слышно, хотя четыре года они жили скудно, все гнали на строительство. И с женой дядя Вася не ругается, хотя всей улице известно, что они не пара. Бабы жестоко издеваются над ней, удивляются, как дядя Вася до сих пор о ее кости не разбился.
— Поди ж ты, — говорит Муля, — такой мужик, износу тебе, казалось, не будет, а заболел. А жинка твоя — куда уж худее быть, а скрипит себе, и ничего.
— У нее грудь больная, — говорит дядя Вася после некоторого раздумья. — Мы с Севера вернулись, потому что ей там нельзя было оставаться. И дети стали болеть.
— Я ж и говорю: худая. А ты против своей болезни не пробовал алоэ с медом? Рашпиль с такими мясистыми листьями? У нас на фабрике одна тетка совсем уж кровью на двор ходила. В рот ничего не брала. На курортах была — ничего не помогает. Врачи от нее отказались. В общем, хоть гроб заказывай. А потом один человек ей рецепт дал. Алоэ с медом и водкой. Хочешь, я достану тебе рецепт? И рашпиль у меня трехлетний есть. Скажи, чтобы жена ко мне пришла. Я ей дам, пусть сварит.
Дядя Вася смотрит своими усталыми с желтизной глазами и машет безнадежно рукой:
— Сварит!
И Муля, воинственно забрызганная мелом и известкой, с воинственно выбившимися из-под косынки седыми волосами вдруг срывается:
— Ты извини, Вася, что я не в свое дело лезу, но я зайду к вам, аж с души воротит. Ну можно в комнате прибрать, побелить, почистить, чтобы приятно было войти? Я ничего не хочу сказать — твоя жена умная, начитанная, поговорить с ней интересно, но надо же и руки приложить! И подгорелым у вас всегда тянет. Что она, за кастрюлей уследить не может? Можно больному человеку давать подгорелое?
Страдальческой желтизны в глазах у дяди Васи сразу прибавляется. Он долго молчит, а потом отчаивается:
— А как никакого нет? — говорит он после долгого молчания. — Ни пригорелого, ни другого?