1
Полуденный зной свинцовой тяжестью опустился на город Рим. Он клубился в безлюдных заулках, проникая в пазы стен, раскаляя тысячелетние камни. На небе, откуда нещадно палило солнце, словно пытаясь превратить мир в пустыню, не было ни облачка. Даже величавый купол собора Святого Петра, извечного прибежища всех христиан Рима, казалось, осел под грузом зноя.
Это было в шестой день августа 1623 года. Вот уже три недели в Сикстинской капелле заседал конклав, которому предстояло избрать нового папу. Вышло так, что большинство кардиналов свалила малярия, кто-то из них находился между жизнью и смертью, так что выбор, похоже, должен был пасть не столько на самого благочестивого, сколько на самого выносливого из кандидатов.
Но судьбоносный день, судя по всему, лишь отдалялся. Даже площадь перед собором, которую в дни заседания конклава обычно заполняли толпы переполненных ожиданием верующих, и та опустела — один лишь босоногий мальчуган на палящем солнце играл с черепахой. Ведя ее на самодельном поводке по камням площади, ребенок вдруг замер. Прикрыв глаза рукой, он поднял взор на небо, и рот его невольно раскрылся — не веря себе, мальчик смотрел на поднимавшуюся свечой из трубы Сикстинской капеллы тонкую струю белого дыма.
— Habemus Papam! — Высокий детский голос прорезал знойное безмолвие. — Да здравствует папа!
Какая-то женщина, высунувшись в этот миг из окна, чтобы вытрясти одеяло, услышала крик мальчика и тоже вперила взор в синее небо. И тут же многоголосое эхо стало вторить сначала в домах по соседству, а вскоре охватило уже весь квартал до самых его отдаленных проулков.
— Habemus Papam! Да здравствует папа!
Уже несколько часов спустя улицы и площади Рима кишели народом. Паломники на коленях пробирались через город и, громко молясь, прославляли Господа, прорицатели на рынках, гадалки, астрологи второпях предсказывали будущее. Будто из ниоткуда возникали живописцы уже с готовыми изображениями наместника Божьего на холсте. Их возгласы тонули в многоголосии бродячих торговцев, предлагавших за пару медяков одежду и церковную утварь, побывавшую якобы только вчера в руках его святейшества.
Сквозь толпу, нетерпеливо расталкивая стоящих у него на пути, пробирался молодой мужчина с роскошными черными локонами и изящной формы усами: Джованни Лоренцо Бернини, который, несмотря на молодость — ему было двадцать пять лет от роду, — сумел стать одним из почетных членов цеха ваятелей из мрамора. Он был охвачен волнением, будто спешил на свое первое ночное свидание, — неудивительно, его призвал к себе не кто иной, как сам Маффео Барберини, кардинал, избранный папой и взошедший на престол понтифика как Урбан VIII.
Царившее в зале для аудиенций папского дворца напряжение достигло пика. Прелаты и епископы, князья и посланники перешептывались между собой, время от времени украдкой бросая взоры на огромные двустворчатые двери в конце зала В ожидании быть призванными к его святейшеству. Среди этого многообразия роскошных, вытканных позументом бархатных одежд Лоренцо чувствовал себя бедняком в своем скромном черном наряде рыцаря ордена иезуитов. Смахнув со лба пот, он опустился на стул неподалеку от выхода. Наверняка его очередь быть приглашенным подойдет никак не раньше полуночи.
Для чего папа вызвал его? Однако обдумать ответ на этот вопрос он так и не успел — едва Лоренцо занял место, как дворцовый лакей пригласил его последовать за ним. Лакей провел
Лоренцо через дверь, а затем они пошли длинным прохладным коридором. Шаги звучным эхом отдавались на мраморных плитах пола, но куда громче казался Лоренцо стук его сердца. Он проклинал охватившее его волнение и пытался взять себя в руки.
Вдруг распахнулась вторая дверь, и, не успев осознать, что происходит, Лоренцо оказался лицом к лицу с папой. Не мешкая, молодой человек опустился на колени и застыл в глубоком поклоне.
— Святой отец, — прошептал он, совершенно сбитый с толку происходящим.
Тем временем взявшаяся откуда-то болонка принялась обстоятельно обнюхивать его лицо. И тут Лоренцо осенило — папа принимает его в своих личных покоях! А все чванливые господа просители вынуждены дожидаться его соизволения там, в общем зале!
Припав губами к протянутой руке в белой перчатке, Лоренцо расслышал слова понтифика:
— Велико твое счастье, рыцарь, лицезреть перед собой Маффео Барберини на папском престоле. Но наше счастье сознавать, что такой славный рыцарь Бернини принадлежит к нашему понтификату, куда значительнее.
— Я всего лишь скромный слуга вашего святейшества, — произнес в ответ Лоренцо и откинул голову, поцеловав, как того требовал этикет, перстень и туфлю папы.
— О скромности твоей мы наслышаны, — продолжал Урбан с хитроватым выражением голубых глаз, пока болонка забиралась к нему на колени. И тут же сменил тон на менее официальный: — Я ведь помню, как ты во время последнего выезда попытался обойти меня на своем коне.
Лоренцо почувствовал себя гораздо менее скованно.
— Это произошло не из гордыни, святой отец, просто я не сумел вовремя справиться с лошадью.
— С лошадью или же со своим темпераментом, сын мой? Мне помнится, ты, вместо того чтобы взнуздать кобылу, напротив, поддал ей шпорами в бока. Но прошу тебя, поднимись с колен. Я надевал на тебя одеяние рыцаря не для того, чтобы ты им здесь полы вытирал.
Лоренцо поднялся. Человек, который нынче стал папой, был ровно вдвое старше его. Он терпеть не мог показной преданности, однако куда сильнее ему претило всякое неповиновение. Бернини знал его как своего покровителя. С тех пор как Лоренцо вместе со своим отцом Пьетро отреставрировали фамильный склеп Барберини в Сант-Андреа, Маффео всячески поддерживал их, а когда его посвящали в рыцари, собственноручно набросил на плечи Лоренцо плащ ордена, что должно было служить знаком особой признательности. И все же Бернини не покидало чувство тревоги в обществе этого могущественного человека — Лоренцо понимал, что отеческая доброта вмиг может перевоплотиться в безудержный гнев; и даже теперь, когда над широким, угловатым лбом Маффео Барберини вознеслась папская митра, это обстоятельство вряд ли могло серьезно изменить характер новоиспеченного понтифика.
— Тешу себя надеждой, что ваше святейшество и впредь найдут время прогуляться верхом в лесах Квиринала.
— Боюсь, пора выездов канула в прошлое, — со вздохом ответил Урбан. — Как безвозвратно миновали и часы праздности. Должность моя вынудила меня позабыть даже о завершении моих только что начатых од.
— Горе для поэзии, — заключил Лоренцо, — зато благо для всего христианского мира. — И, когда брови папы удивленно доползли вверх, поспешно добавил: — Осмелюсь утверждать, что отныне ваше святейшество сможет без остатка посвятить себя службе церкви.
— Да услышит Господь слова твои, сын мой. Но и ты должен помочь мне в этом. — Произнеся это, Урбан продолжал раздумчиво поглаживать восседающую у него на коленях болонку. — Знаешь, почему я решил пригласить тебя сюда?
— Вероятно, для того, чтобы поручить мне изготовить бюст вашего святейшества, — помедлив несколько мгновений, ответил Лоренцо.
Морщины недовольства прорезали лоб Урбана.
— Разве тебе не известно решение римского народа никогда впредь не ставить папе прижизненные памятники?
«Ах ты, старый лицемер!» — мелькнуло в голове у Лоренцо. Разумеется, он знал и помнил об этом, но что могло значить какое-то там решение? Ведь и папы, в конце концов, люди! Вслух, однако, он произнес следующее:
— Все так, но решение это не должно распространяться на такого папу, как вы, ваше святейшество. И не следует лишать народ его законного права увековечить в камне облик вашего святейшества.
— Я подумаю об этом, — отозвался Урбан, и Лоренцо уже послышался перезвон золотых монет из папской казны. — Да, возможно, ты и прав. Но не это я хотел обсудить с тобой. У меня есть кое-какие планы, великие планы… И ты не должен оставаться в стороне.
Лоренцо насторожился. Что за великие планы, если это не бюст? Что же? Уж не саркофаг ли для погребения папы, когда придет его время почить вечным сном? Лоренцо раскрыл было рот, чтобы спросить об этом, но в самый последний момент сдержался. И, памятуя о том, что Маффео Барберини, прежде чем заявить о чем-то серьезном, все как подобает взвешивал и прикидывал, безмолвно дожидался, пока папа не наговорится о всякой ерунде, прямого касания к делу не имевшей: о наглых выпадах севера Европы против Священной Римской империи, о еретиках-протестантах, подстрекаемых этим дьяволом Мартином Лютером и объявивших войну единственно праведной вере, о господствовавшем в самом Риме гнетущем настроении, о постоянно сокращавшихся поступлениях в государственную казну, о нерадивости его предшественников-пап, об упадке хозяйства, шерстяных и ткацких мануфактур, о ночных бесчинствах остающихся безнаказанными бандитов, о распутстве позабывших о своем долге прелатов, даже о смраде в переулках и утопающих в нечистотах общественных уборных не позабыл упомянуть Урбан.
— И тебя, конечно же, удивляет, — наконец перешел к заключению Урбан, — мол, какое до всего этого дело мне, скульптору, ваятелю? Не так ли?
— Безграничное почтение, питаемое мною к вашему святейшеству, не позволяет мне задать подобный вопрос.
Папа осторожно опустил собачку на пол.
— Нам предстоит подать этому миру знак.
Понтифик снова перешел к официальному Pluralis Majestatis.[1] В голосе папы звучала твердость, заставившая Лоренцо невольно вздрогнуть.
— Знак, доселе невиданный в мире. Рим обязан вернуть себе былое величие столицы мирового христианства и оплота против грозящей с Севера опасности. Нами принято решение превратить этот город во врата рая, в земной и благословленный Господом символ во славу католической веры. Камень за камнем предстоит нам сложить стены этой твердыни, и ты, сын мой, — уточнил папа, ткнув перстом в стоящего перед ним Лоренцо, — ты, будучи первым в Риме творцом и художником, Микеланджело нового времени, и станешь тем, кто ее возведет!
Переведя дух, Урбан изложил Лоренцо свои планы. И когда час спустя он наконец завершил свою речь, голова скульптора шла кругом. Лицо понтифика расплывалось перед его взором, и молодой человек уже готов был пожелать, чтобы этой аудиенции вообще не было.
Ибо речь шла не просто о парочке золотых и пустячной славе. Речь шла о вечности.
2
— Какое приключение, Уильям! И все же мы здесь! В Риме!
— Приключение, нечего сказать! Чистейшее безумие, а не приключение, вот как это называется! Боже мой, ну почему я не остался в Англии? Горе нам, если кто-то из проклятых шпионов пронюхает о том, что к нашим бумагам доверия здесь нет.
— Подумаешь! Они все равно с чтением не в ладу! Вверх ногами все бумаги читают!
Заходящее солнце золотистым цветом заливало Порта Фламиния, северные ворота в Рим, когда два жителя туманного Альбиона подъезжали к городу. Один из них —