Позднее, когда мы понесли большие потери сперва в районе Селижарово, а потом под Ржевом, нас перебросили с переднего края на озеро Селигер к городу Осташкову на переформировку и пополнение. Тогда и прибыли к нам Шубный, Иван Пономаренко, сержанты Фесенко, Рытов и многие другие, очень все хорошие люди.
Формировались мы целых три месяца, почти заново переучивались, а в роте за это время все не только перезнакомились, но и подружились, привыкли друг к другу и, разумеется, полюбили наш батальон, его небольшие, но славные традиции. Одним словом, новички стали такими же страстными патриотами- уровцами, что и наши ветераны.
После переформировки мы опять были переброшены на передний край, где сменили стрелковый полк. У нас опять начались потери больными, ранеными и убитыми, и нас два раза пополняли, правда, уже не так щедро, как под Осташковом, всего человек по восемь-девять на роту.
Третий раз пополнение прибыло к нам совсем недавно, прямо на марше. Двух человек я тут же направил ездовыми в артиллерийскую батарею, двух — в минометный взвод, одного — к Лемешко, одного — к Сомову.
К Сомову попал солдат Лопатин. Что это был за человек, мне так и не удалось узнать хорошенько. Из документа, прибывшего с ним, узнал я немногое: где и когда родился, сколько лет, кем работал. Мне бы, конечно, следовало побеседовать со всеми новичками, но я тогда не сделал этого. Как в таких случаях водится, все находились какие-то неотложные дела, и до новичков у меня, как говорят, руки не дошли. Сомов, когда мы уже приняли оборону в «Матвеевском яйце» отозвался о Лопатине односложно, хотя и довольно определенно:
— Трусоват.
Я хотел было узнать поподробнее, почему он пришел к такому заключению, но явился Никита Петрович Халдей, принес с собою немецкую листовку и стал с огорчением ругаться, что у него сил не хватает избавиться от них. Когда снег растаял, их много оказалось в наших оврагах, свеженьких и уже пожелтевших и истлевших, словно на помойке. На них мало кто обращал внимание, но все же это была нечисть, и мы их собирали, жгли, но ветер черт знает откуда опять заносил их к нам. В тех листовках писалась страшная чепуха, вроде того, как ранить самого себя или приобрести грыжу, чахотку и фурункулез, чтобы покинуть передний край, и мы не обращали на них особого внимания. А были и просто пропуска, с которыми немцы предлагали нашим бойцам переходить на их сторону, словно в кино по контрамаркам. На пропусках были нарисованы винтовки, воткнутые штыком в землю.
Однажды я встретил в овраге новичка Лопатина, что-то внимательно рассматривающего. Он даже не услышал моих шагов и оглянулся, лишь когда я подошел к нему вплотную. В руках у него была немецкая листовка. Вздрогнув, скомкав листовку в кулаке, он уставился на меня с таким выражением в глазах, точно я мог ударить его.
— Что это вы читаете? — спросил я.
— Да вот, — он показал мне листовку. — Нашел сейчас. Пишут, пишут, а чего пишут, сами не знают. Что теперь с ней делать?
— Порвите, да и дело с концом. — Мне вдруг стало неловко оттого, что он мог подумать, будто я заподозрил его в чем-то дурном, что он, хороший, честный человек испытывает от этого боль, обиду.
— Как у вас дома дела? — участливо спросил я, чтобы сменить разговор. — Письма получаете?
— Получаю. — Он медленно рвал на мелкие клочки листовку.
— Что пишут? — Я никак не мог вспомнить — женат ли он, есть ли у него дети, а он отвечал односложно, словно через силу, будто я тянул его за язык.
— Да так, ничего особенного.
— Ко взводу привыкаете?
— Привыкаю.
— У вас там хороший, боевой народ.
— Ничего.
«Надо будет поближе познакомиться с ним, узнать, почему он такой угрюмый. Если у него характер этакого нелюдима, это еще полбеды, а может быть, у него дома что-то неладно», — подумал я, не предполагая, что вижу его последний раз.
Через два дня он исчез. Что с ним случилось, мы тогда так и не узнали.
Произошло это в тот момент, когда саперы минировали мой передний край. Для их прикрытия я выделил расчет ручного пулемета. Как только наступили сумерки, за передний край уполз с ручным пулеметом сержант Куприянов, а с ним вторым номером — Лопатин.
За всю войну я не встречал более мужественных, трудолюбивых и скромных бойцов, чем саперы. До сих пор я вспоминаю об их особом, отличном от других воинов, отношении к войне, к своему беспримерному подвигу: сапер в бой шел так, слоено на работу, и выполнял все с исключительной точностью и всегда очень хорошо. Без всякой позы, без хвастовства, без лихости, что было присуще многим из нас, совершали саперы свое очень трудное, постоянно связанное с риском дело.
В ту ночь они работали быстро, но осторожно и бесшумно, и мы рассчитывали, что все обойдется благополучно, как вдруг немцы, видно пронюхав что-то, начали ошалело лупить по взводу Лемешко из орудий и минометов. Саперы, кто был ближе, попрыгали в траншею, остальные залегли там, где застал их этот артналет. Трех тяжело ранило, а сержант Куприянов был убит. Пулемет погнуло и отбросило далеко в сторону. Лопатина мы не нашли. Снаряд, который разорвался там, где лежали наши пулеметчики, судя по огромной воронке, был очень крупного калибра. От Лопатина просто-напросто могло ничего не остаться. Так мы и решили.
Одно обстоятельство смущало нас. При осмотре пулемета было выяснено, что Куприянов в кого-то стрелял. В диске не хватало шестнадцати патронов, ствол и надульник пулемета были покрыты пороховой гарью. А во взводе нам сказали, что перед выходом в засаду Куприянов почистил пулемет и перезарядил все три диска. Почему и в кого он стрелял?
Тут воспоминания мои прервались. Мысленно я перенесся в банно-прачечный отряд Толоконникова и очень ясно представил себе следующую картину. Вот стоим мы ясным июньским днем на улице Больших Мельниц, я гляжу на мрачного усатого солдата, всем своим существом ощущаю на себе взгляд его злых, настороженных глаз и мучительно вспоминаю, где я видел их. Теперь я все вспомнил. Именно такие глаза были у «Лопатина. Лопатин! Это же был Лопатин! Он только отрастил усы. Но как он мог попасть к Толоконникову? Почему он не подошел ко мне, не поздоровался со мной? Тоже не узнал?
— Иван, — спросил я, — ты ведь бывал в банно-прачечном отряде?
— О, ще скильки раз, — отозвался он. — Туда Фомушкии любит ходить. Тильки разбуди, кажи: Фомушкин, треба идти в наряд на всю ночь в «мыльный пузырь», так вин як тот… як его… як жеребчик хвист задере тай подастся туда галопом.
— Ты не замечал, там у них есть солдат, мрачный такой, с усами, очень похожий на нашего Лопатина, который, помнишь, когда саперы минировали передний край, пропал у нас?
— Ни, не бачил. А шо, вин добре похож?
— Да вот кажется мне, что очень уж добре.
— От ты, дивись! — сказал Иван. — Треба побачить.
Жизнь в подразделении Толоконникова текла по прежнему руслу: днем его русалки, с красными от холодной воды, как гусиные лапы, руками, полоскали в озере белье, зубоскалили с проезжими, а вечерами плясали до полуночи, или, как говорят, до упаду, с теми, кому случайно или не случайно довелось заночевать в местечке.
Проезжих машин, как сообщил мне комендант, стало задерживаться на ночь в местечке под разными предлогами раз в пять больше, чем когда русалочьего отряда Толоконникова тут не было. Все обстояло, как в Больших Мельницах. Лишь балы по случаю осеннего ненастья устраивались уже не на улице, а в большом пустующем доме.
Толоконников встретил меня с такой радостью, будто мы были с ним близкими родственниками, затащил к себе на квартиру, усадил за стол, стал угощать чаем с клюквой.
— Люблю, грешным делом, чайком побаловаться, — говорил он, с доброй улыбкой глядя на меня своими маленькими, заплывшими жиром глазками.
— До Пруссии дошли, а? — философствовал он. — Пруссия, рассадник оголтелой военщины, вот она