полны магической силы.
Или, казалось бы, совсем другое. Помню, как однажды у Марии Сергеевны тоскливо вырвалось:
— Господи, как же хочется дождя! Нет и нет… Не будет урожая!
Так странно это прозвучало душным московским вечером, на московском дворе. Где он, урожай? Кругом асфальт, не то что земли — даже пыли нет. «А там, во глубине России..» — для нее это «там» было реальностью, смыслом, бытием.
И была реальность уже другого порядка, двусмысленная. Помнится, когда американцы долетели и Армстронг прыгал по Луне, у меня, как и у многих, сердце тоже подпрыгнуло — се человек! А Мария Сергеевна грустно сказала:
— Вот и Луну осквернили…
Кому-то покажется забавным, но сказано, боюсь, провидчески.
Молчание Марии Петровых, определившее ее творческую судьбу, неоднозначно. В нем можно расслышать и ахматовское:
и тютчевское: «Как сердцу высказать себя?»
Мысль изреченная есть ложь, а ведь искусство, по Пастернаку, — это
Не солгать перед жизнью было заботой Марии Петровых в поэзии, да и вне ее. Подолгу и, как мы знаем из ее стихов, мучительно вслушиваясь в свое молчание, она ждала, когда вся ее жизнь скажет за нее. А на много ли откровений хватает одной человеческой жизни? Не на сорок же сборников! Права на иные стихи, не продиктованные судьбой, Мария Петровых за собой не признавала.
Ее слова промыты молчанием, как в старательском лотке, и лишь самые веские остались на дне. Это тютчевское молчание.
Но было и другое — «молчанье горькой родины». Почти еще девочкой Мария Петровых стояла у гроба Есенина. Наверно, то был первый оплаканный ею поэт. Потом она потеряла им счет, поэтам и не поэтам, близким и неведомым.
Поэт не выбирает свое время. Его никто не выбирает, но поэт не мог бы выбрать даже чудом — такого времени нет. При любом «чувстве земной уместности» (выражение Пастернака) поэт везде и всегда — герой не нашего времени. Вспомним еще раз: «Единственное, что в нашей власти, — это суметь не исказить голоса жизни…»
У Марии Петровых это звучит как клятва:
Но ведь поэт и есть голос жизни и, пока она теплится и даже когда агонизирует, обречен звучать.
Это стихотворение 38-го или 39-го года. Уже нет в живых Мандельштама.
Не знаю, все ли стихи тех лет уцелели; надеяться не приходится. Но в них берут начало два сквозных мотива поэзии Петровых — мука немоты и тоска по свободе. И затихнуть им уже не суждено.
И только иногда, в редкие минуты — просвет, даль и «самозабвенный воздух свободы».
Обе темы возникают настойчиво, непроизвольно и часто неожиданно, как обрывок неотступной мелодии, и буквально пронизывают, прошивают стиховую ткань, порой сталкиваясь в неразрешимом, казалось бы, диссонансе.
Ответ беспощаден: