разгибатели. Жаль, что в прежние годы эта идея не приходила на ум. Говорят, что единственным смыслом человеческого существования является самоусовершенствование. Я голосую за это всеми сгибателями и разгибателями. Хочется думать, что в этой неизбежной трагедии, в этой, в общем-то, довольно отвратительной смене поколений заложена цель превращения хищника в более пристойное существо.
Иногда кажется, что происходит что-то обнадеживающее. Общепринятое мнение такой тенденции не замечает. Принято считать, что истекающий век оказался самым жестоким, а из этого следует, что и человек стал большим зверем. Мы убиваем больше себе подобных, чем в прежние века, а стало быть, и жестокость человека нарастает. Тут, однако, вступает в действие таинственный парадокс. Посмотрите на древние века, когда убивали меньше, чем в XX веке. Почитайте хроники Иосифа Флавия, особенно сцены осады Иерусалима когортами Титуса. Что они творили друг с другом, те римляне и иудеи: вспарывали животы в поисках золотых монет и так оставляли, надрезали и стягивали кожу, чтоб устрашить врагов, перерубали шейные мышцы, сосуды, связки и позвонки, распинали на перекладинах, тоже вроде бы для устрашения, – но все это скорее для развлечения войск. Холодное острое оружие – а другого тогда не знали за исключением малоэффективных катапульт – предусматривало прямое врубание своим лезвием в тело врага. Люди не могли не звереть от этих дел.
Огнестрельное оружие увеличило число жертв, но парадоксально снизило градус зверства. Человек передал часть своей ярости пуле, ядру, потом авиабомбе и ракете. Похоже на то, что с ростом военной технологии жестокость человека уменьшается. Летчик, нажимающий кнопки запуска, не вопит от сладострастного бешенства, он играет в электронную игру, он не жесток. Значит ли это, что наш век преуспел на пути к «духовному человеку»? Освенцим и ГУЛАГ, Китай и Камбоджа – вот, скажут нам, вклад вашего века в процесс самоусовершенствования. И все-таки, несмотря на это, а может быть, и благодаря этому в нашем веке зародились доныне неслыханные либеральные системы. Сострадание, прежде бывшее уделом одиночек, своего рода монастырем души, стало массовым интернациональным предприятием. Человечество стремится предотвратить геноциды и вымирания целых народов. Большущая спасательная армада летит в одночасье на Африканский Рог, где мужичье, нажравшись дурманной зелени «хат», не может оторваться от зверских игр и оставляет своих деток без зернышка пищи.
Парадоксов не счесть. Взять хотя бы плотоядие. Известно, что предметы романтической страсти трубадуров, дамы Кастилии и Прованса, во время пиров откусывали от цельного бедра и их ангельские губы лоснились в жире убоины. Появление кувертов, развитие изысканной кулинарии, хоть и отдают лицемерием, все-таки отдаляют от хищничества. Изысканные продукты гастрономии мало напоминают тех, кто мычал, блеял, кукарекал, порхал в ветвях, чирикал и трубил, сосал и совокуплялся, испытывая неизбежную радость жизни перед закланием. Народ все больше склоняется к потреблению существ из царства водяного молчания. Распространяется вкус к неживотным, не-сущим источникам нужных ингредиентов, если так можно сказать о производных вегетативного процесса. Можем ли мы предположить, что в будущем люди смогут разомкнуть порочный круг пожирания плоти? Придет ли наша раса к финалу очищенной от кармы убийств?
Предаваясь таким размышлениям, я бодро завершил цикл растяжки разгибателей – а также, должен признать, и сгибателей – и отправился в забег по периметру леса. Пока бежал, бубнил рифмы: «Индейка-Ван-Дейка», «пилигрим-филигрань», «эскорта-куры». В результате сложился стих Wild Turkey,[40] и вместе с ним в прекрасном настроении я вернулся к дому.
Сестры сидели с кофе на ступеньках своей террасы. Мирка, уже подмазанная, но с босыми ногами, читала Washington Post. Галка, как всегда халдой, прикладывалась к бутылке ледяного пива и отпадала от нее со стоном блаженства. Вавка сидела смирной пай-девочкой: одна великолепная ножка вплотную к другой великолепной ножке, тапочки, белые носочки, на глазах большие темные очки, под ними торчат ноздрята. Вся троица, конечно, безбожно курила: синий дым над Миркой, розоватый – над Вавкой, над Галкой – желтый с прозеленью. При виде такой картины адмирал Лихи привычно бы застонал: I can’t stand it! I reject this kind of self-destruction loud and clear,[41] как будто сам в недалекие еще времена не соревновался с трубой линкора New Jersey.
«Глянь-ка, Стас, кто-то тут у нас ночью наследил на террасе», – произнесла Мирка.
Я подошел и увидел многочисленные следы двух пар ног. Какие-то двое тут ходили взад и вперед. Такие следы оставляют спецназовские говнодавы, когда выходят из сырого леса. Мне не раз приходилось их видеть во время командировки в Боснию.
Часть IV
Атеистический астеник
Байрон, семилетний спаниель профессора Шумейкера, после переезда в новый кондоминиум почему-то решил, что он хозяин территории. К собакам своего размера и меньше он относился снисходительно, на крупных же псов бросался не задумываясь и повергал их в бегство. Крутой малый, такое сразу же в округе сложилось мнение об этом длинноухом. «Не позорь отца, Байрон!» – увещевал его профессор, хотя прекрасно понимал, что пес испытывает что-то похожее на его собственное состояние, желание начать «новую жизнь» и никому не давать спуска.
Эти переезды после долгого сидения на одном месте! Нечто сродни частичному самосожжению, не так ли? Во всяком случае, собственноручно уничтожаешь кусок своего прошлого. Пятнадцать лет Шумейкер провел со своей третьей женой в небольшом – но с колоннами! – доме в окрестностях университета. За это время жена сама выросла в профессора, с этим своим профессорским чином и отчалила в Питсбург. Что касается самого Эйба, то он, как мама говаривала, «родился профессором», то есть вообще ни во что не вырос. Наоборот, все время как- то снижался, м-да-с, по всем вопросам как-то вниз. Возьмем, например, напитки. Раньше в роли настоящего мужчины-советолога он пил водку straight. [42]
Теперь по требованию врачей к водке вообще не прикасается, а скоч разводит, убивая весь его смысл и оставляя только противный привкус.
Раньше его постоянно приглашали на конференции как дома, так и за океаном. Шли осмысленные и бодрящие годы «холодной войны». Теперь если и приглашают, то всегда как-то немного унизительно. Никогда не предлагают возглавить «панель» (секцию), а уж о «киспикерстве» (ключевом докладе) и говорить не приходится.
Вот в этом плане все и идет. «Мерседес» приходится менять на «Хонду». От дома с колоннами, пусть небольшими, но все-таки бросающими определенный вызов, скатываешься до заурядного многоквартирного ублюдка. Никого, впрочем, в этой деградации винить не приходится, кроме самого стареющего долговязого ипохондрика со странной привычкой слегка приседать при ходьбе. Могли бы, проф, дерзостно снять маленькую, но стильную студию в Джорджтауне или в Уотергейте и приезжать оттуда в двухместном стильном кабриолете, так нет – очередной приступ уныния, и вы перебираетесь на «Хонде», тоскливой, как японская песня, в один из этих бесчисленных вирджинских «хейзельвуцов». [43]
Вот вам и «новая жизнь» – пеняйте на самого себя, сэр.
Не хотелось бы касаться самых болезненных тем, но в целях решения данной конфликтной ситуации нужно. Правильно, мой друг: речь, разумеется, пойдет не о дантистах, а о женщинах. Прежде он вывозил их из вражеского тыла, то есть из Советского Союза. Каждый брак был авантюрой своего рода. Особенно первый, с дочкой советского стратегического генерала. Эта история наделала много шума. Вот тогда-то и надо было бы Стасу-Влосу переделать его имя из Башмачкина на Шум-Махера, ведь «шум» – это как раз и есть «noise» по- нашему. В то время ему предложили контракт на книгу о его скандальной, с участием Генштаба и Политбюро, любовной истории, однако он озадачил издателей, сказав, что они с Агриппиной совсем не то имели в виду. В те времена он носил белые пиджаки и был горазд пошутить в утонченной манере.
Черт бы побрал этих русских баб! После жарких любовных историй почему-то очень быстро начинало увядать либидо, все как-то засыхало и сморщивалось. Впрочем, может быть, и не бабы были в этом повинны, и даже не он сам, «профессор кислых щей», как его называла вторая жена Авдотья, а вся парадигма «холодной войны»? Так или иначе, вместо того чтобы стать главой большого семейства, он после трех браков оказался одиноким холостяком с единственным близким существом, спаниелем Байроном. И так вот все тянется, ничего катастрофического, просто постепенный спуск в трясину старения, заброшенности, когда единственным твоим ответом на midlife crisis оказывается невозмутимое выражение лица.
Эйб вытащил из портфеля кучу университетских бумаг, и из нее, конечно, первым делом выпало письмо провоста по поводу этих дурацких «оценочных листов». Даже такая чепуха оборачивается унизительным вздором. В кресле провоста сейчас сидит Дино Коллекто, симпатичный парень, с которым когда-то они начинали. Вот, кстати, пример движения в противоположном направлении. Дино всю жизнь неторопливо и последовательно поднимался и наконец уселся в кресло провоста. В письме Дино сообщал, что в «оценочных листах» одного из шумейкеровских классов появились какие-то неприятные сигналы. В частности, указывается, что профессор Шумейкер допускает неуместные шутки в адрес студенческих сексуальных меньшинств. Якобы он однажды сказал, что слово «фагот» по-русски означает bassoon,[44]«а совсем не то, что вы думаете».
Не хватало только прослыть обскурантом на кампусе! «Я бы тебе посоветовал, старина, – писал провост Коллекто в конфиденциальном письме, – несколько снизить степень фратернизации во время учебного процесса. Прошу тебя также не придавать этой истории значения большего, чем она заслуживает. Ведь «оценочные листы» – это далеко не самый важный документ в оценке работы уважаемого профессора, каким, несомненно, являешься ты». Вот именно, подумал Шумейкер, обычно их выбрасывают, не читая, а тут почему-то они оказываются прямо на столе у провоста.
Байрон злился, что хозяин не спускает его с поводка, как он это обычно делал во время их долгих прогулок по старому месту жительства, в парке Честерфилд. Байрон, бессовестный, хотя бы ты-то оценил мою дружбу, если больше некому. Поразительно, даже в университете не осталось друзей, если не считать сочинителя Стаса Ваксино, который думает, что никто не знает о его пристрастии к выдумыванию человеческих историй. Нет, эгоизм – это знамение века: слишком много стало людей, они меньше замечают друг друга. Формальные улыбки, псевдонеформальные похлопывания по плечу – кто им не знает цену?
Вдруг однажды по соседству в кустах промелькнула какая-то по-настоящему дружеская рожа. Что это за круглое такое, темно-оранжевое? – оказалось, баскетбольный мяч. Осмотревшись, профессор понял, что стоит на полузаброшенной игровой площадке. Вытащил мяч из бамбука, несколько минут стучал им перед собой, все еще думая о своих невзгодах, потом от центрового круга бросил по кольцу. Тучи летели над холмом. Секунда затянулась. Голову крутануло. Сосуды шалят. Одна из туч казалась воплощением паники. Тут он сообразил, что попал прямо в цель. Легкий кистевой бросок, св-иии-шшш, мяч влетел в кольцо. Маленький триумф, как полагает Стас Ваксино.
Несмотря на этот «маленький триумф», депрессия с каждой неделей его все больше одолевала. Знаменитые вирджинские закаты стали ему казаться бездарной мазней, человеческие лица – изъянами природы. Может быть, пойти к психиатру, сесть на прозак? Но ведь пишут вот в New Republic, что это приводит к изменению своей пусть говенной, но личности. Ну, поднатужься, Эйб, ведь мир все-таки ведь… что? каков?.. прекрасен в своей реальности. В реальности разводов, раздела имущества, бабского занудства, постоянного пренебрежения академической среды, «оценочных листов» с доносами, свинцовой усталости мышц, с которой вылезаешь утром из-под одеяла? Однако ведь есть в нем что-то еще, кроме этого, – например, баскетбольный мячик в бамбуковых кустах, бутылка каберне или мерло, с которой ты смотришь по телевизору постоянную тяжбу каких-нибудь «Слонов» и «Колдунов», с их фейерверками «маленьких триумфов». Кроме всего прочего, ведь в нем еще есть и Микроскопический, он может появиться в любой момент, как сверкающая точка посреди чего угодно, даже, скажем, посреди дурацкой полки с товарами. Он так мал, что иногда кажется непостижимо огромным. Иногда уменьшается (или увеличивается?) до размеров, скажем, ярчайшего насекомого, мерцает в глубине лет. Как любопытно! Как забавно! Потом исчезает совсем, но как бы своим отсутствием присутствует. Иногда встанешь утром, все дрожит внутри. Молишься чему-то, чему может молиться астенический атеист, хнычешь – спаси, спаси! – и вдруг, как будто услышали, по радио начинает раскатываться Четвертый концерт Баха для клавишных, и на хорошем месте, на книжной полке, скажем среди томов Толстого, вспыхивает крупный Микроскопический. Ты убеждаешь себя: человеческие лица все-таки хороши! В них присутствует что-то иногда прелестное. Возьми утреннюю газету – и не исключено, что увидишь пару хороших лиц. Даже на первой странице такие иногда попадаются. Вот чудная девчушка, такой радостный огонек. Вот застенчивый малый с бесхитростной мордой, на которой как будто написано: читайте на моей роже все, что на ней написано, и не судите строго. Начинаешь читать и узнаешь, что «радостный огонек» был похищен и изнасилован, а в похищении обвиняется «застенчивый малый», известный полиции педофил. Смыкается ночь и не разомкнется, если только в ней не появится Микроскопический, на этот раз величиной с луну. Тогда засыпаешь.
Телефон звонил редко, но все-таки иногда позванивал, чтобы сообщить обескураживающие новости. Вирус, гуляющий в университетской компьютерной системе, пожрал его статью «Конец политики». Впрочем, он не особенно огорчился. Это был его вялый ответ на «Конец истории» Френсиса Фукоямы. Он не решился поставить все точки над i и сказать, что, пока вся эта сволочь, то есть все мы, производит себе подобных, история не кончается. Она просто переворачивается. Если раньше она стояла перед нами, как Фудзияма (просим прощения за фонетическую близость. –
Другое дело, когда находишь на балконе новой квартиры засохшую шкуру змеи. Дворник кондоминиума говорит, что иногда эти гады black snakes[45]