заинтересовался переменами в Германии: он говорил о Гитлере, о Геббельсе, о предстоящей Олимпиаде, и у Эрнеста не было причин сомневаться в его искренности.
И вместе с тем Эрнесту казалось, что Якоб, говоря об этом, маскируется, он словно пытается солгать, сам не зная, что он хочет скрыть. Это впечатление могло быть отражением его собственной, возможно совершенно необоснованной, подспудной тревоги, вызванной болью разлуки с Якобом, но могло быть и правильным наблюдением.
Эрнест уже тогда почувствовал в Якобе что-то чужое. Это чужое появилось оттого, что Якоб хотел отстраниться от него, разве не так, разве не это беспокоило Эрнеста?
Эрнест, который ничего не знал о своих родителях, которому было совершенно безразлично, живы они или умерли, и который не очень понимал ностальгию Якоба, отпустил его домой, вместо того чтобы удержать, он распрощался с ним на перроне, он не мог удерживать его, ведь, если бы он попытался, не исключено, что Якоб вырвался бы из его объятий силой, и это было бы гораздо больнее, чем любое другое расставание. Якоба было не удержать, и Эрнесту пришлось его отпустить.
«В конце марта, — (это были последние прощальные слова Якоба на перроне), — в конце марта или в начале апреля мы снова увидимся. На будущий год». Якоб все сказал сам, Эрнесту не пришлось ничего говорить, и, судя по тону Якоба, не приходилось сомневаться в том, что он говорит это искренне, что он верит в свое возвращение и действительно собирался потом восстановить оборванную нить. Да, он был искренен, и, возможно, все случится именно так, как они загадывали в последние дни и ночи перед его отъездом, все вновь и вновь уверяя друг друга, что ничто не переменится, когда они встретятся снова, а временная разлука — лишь незначительное препятствие на их будущем жизненном пути, с которого невозможно сбиться, поскольку он так же неминуем, как самое будущее. Эрнест знал, что ему не приходится рассчитывать на письма от Якоба, разве что на новогоднюю открытку.
Уже через неделю после Нового года он понял, что не дождется и новогодней открытки. И загвоздка была не в почте — она была в самом Якобе, причиной были многочисленные дела, которые его отвлекали: его друзья и семья, наверное и работа, а может быть, новогодние праздники, которые в Германии отмечают с куда большим размахом, чем во Франции.
Эрнест к тому времени отправил Якобу уже много открыток и писем, после чего ему только оставалось надеяться, авось мать Якоба не распечатала, но Якоб не ответил ему ни разу. Эрнесту поневоле пришлось, набравшись терпения, простить Якобу его молчание, но это удавалось ему далеко не всегда; большую часть дня, во время работы и особенно — в часы отдыха, он неотступно думал только о Якобе и в конечном счете порой приходил к мысли, что Якоб ему изменил, ведь он сам тоже поддался мимолетному искушению и влюбился — правда, ненадолго, всего на несколько дней — в молодого парнишку, лифтера из «Лютеции», но все так и осталось на уровне плотских забав, уже после первых двух свиданий его опять одолела тоска по Якобу.
А после четвертого раза он порвал с пареньком навсегда.
Эти зимние месяцы в Париже ему ничем особенным не запомнились, кроме того парнишки, все остальное стерлось из памяти, а если и возможно говорить о воспоминаниях, сохранившихся в общих чертах, то они скорее сохранились в виде легкого привкуса во рту, чем в виде образов, которые хочется потрогать рукой. Там, где он хотел жить, — рядом с Якобом — для него сейчас не было места, и он еще тогда, в Париже, начал вести тот одинокий образ жизни, который установил для себя позже; все, включая умопомрачительное приключение, оказалось репетицией будущего, только он тогда об этом еще не подозревал.
В особенно мрачные дни он начинал опасаться, что никогда больше не увидит Якоба; тем грандиознее была его радость и тем полнее было избавление от тревог, когда 26 апреля 1936 года он встретил его в Базеле, на том же самом вокзале и на том же перроне, видевшем шесть месяцев назад их последнее рукопожатие при прощании, с той разницей, что теперь вокруг них сновало гораздо больше народу, сейчас люди были не так закутаны, потому что погода стояла теплая, был настоящий весенний день. И на этот раз ему было еще труднее удержаться, чтобы не броситься Якобу на шею. Он еле справился с собой, чтобы не прижаться губами к тому месту, где кожа наиболее чувствительна, он чуть было не поцеловал его в шею.
За прошедшие шесть месяцев неукоснительно вращающаяся часовая стрелка вокзальных часов обернулась по кругу более четырех тысяч раз, но Эрнесту в то мгновение казалось, что все эти дни уложились в один-единственный большой оборот. Он стоял на том же самом месте, что полгода назад, и, казалось, никуда отсюда не уходил, только прохожие сменили одежду, и все. Все, что произошло за это время, не имело никакого значения, как будто ничего не было, стрелки часов стояли на месте, он — тоже, как и Якоб. Но попытка убедить себя, что ничего не переменилось, была лишь недолговечной иллюзией, очень скоро он понял, что переменилось почти все.
Зима в Париже, состоявшая из непрекращающихся разочарований, отупляющей работы и одного мимолетного приключения, стерлась из памяти полностью в тот момент, когда он пожал и отпустил руку Якоба. Тут оставалась прежняя теплота, как будто они и не расставались. Но когда он заглянул Якобу в глаза, его охватило чувство убийственной безнадежности. В зеленых глазах Якоба читалось знакомство с какими-то новыми впечатлениями, которыми Якоб не собирался делиться.
Но вместе с тем он стал еще привлекательнее: молодой человек с крепким рукопожатием взрослого мужчины, который вежливо и свысока улыбался Эрнесту. Хотя Эрнест ничего не знал и это неведение сжимало ему горло, но в тот момент в его душу закралось предчувствие, что этот непривычный, обновленный Якоб его бросит — возможно, даже ради какой-нибудь женщины, — пускай не сегодня, не завтра, но это непременно произойдет. Эрнест почувствовал себя маленьким и ничтожным, перед этим высоким молодым красавцем он был никто; угнаться за ним и удержать его ему никогда не удастся; какой бы заботой и любовью он его ни окружил, Якоб все равно окажется на шаг впереди. Эрнест вечно будет его догонять.
Если бы он тогда сразу повернулся спиной и ушел, жизнь его сложилась бы совершенно иначе. Сам того не подозревая, он выбрал вместо кратких мучений долгие.
8
Иногда он ловил себя на том, что тоскует по тому, настоящему Якобу, в то время как нынешний Якоб во плоти лежал рядом. Ощущая тепло его тела, он думал о прежнем Якобе, который покинул его тогда, на перроне в Базеле, и затем у себя дома в Кёльне, вдали от Эрнеста растворился в воздухе. В тело Якоба, которое он знал лучше, чем свое собственное, казалось, вселился после возвращения из Германии какой-то другой человек. Хотя голос Якоба оставался прежним, изменилась его манера говорить и описывать словами то, что он видел и слышал.
Якоб стал вести себя теперь несколько развязнее, чем это подобает официанту, даже такому красивому и всеми обожаемому. Это беспокоило Эрнеста, потому что он начал опасаться за будущее Якоба и за его репутацию, он попытался поговорить об этом с Якобом, несколько раз он предупреждал его: «Якоб, думай, что говоришь», или: «Якоб, не распускай язык, они этого не любят», но безрезультатно, Якоб только улыбался, потирал указательным пальцем правый глаз, как будто туда соринка попала, или клал руку Эрнесту на живот и говорил только: «Да ладно тебе». Эрнест предупреждал его, что в один прекрасный день он наживет себе неприятности с господином директором Вагнером или с одним из гостей, но Якоб не обращал на это внимания: он был в себе уверен. Хотя он очень изменился, неприятностей у него не возникало. Перемены, отмеченные Эрнестом, не повредили его популярности, а, напротив, только способствовали ее росту.
Эрнесту пришлось смириться с тем, что теперь в знакомом теле живет только этот новый Якоб и это тело всегда было податливо, и днем и ночью. Цепляясь, как утопающий за соломинку, он продолжал надеяться, что истинный Якоб однажды вернется в это тело, которое он так хорошо знал, вернется, словно из дальнего путешествия. В руках Эрнеста было только тело, остальное же было не в его власти. То, что в