теле скрывалось, ускользало от него. Рядом с ним лежал чужак, а он исходил тоской по исчезнувшему знакомцу, которого заслонил чужак. И если тот, утраченный Якоб был дан ему навек, то этот новый Якоб — только временно, пока не придет срок. Он любил прежнего, но прежний исчез.
Эрнест не сомневался, что Якоб рано или поздно его покинет, он знал свою судьбу, он знал, что не будет за него бороться, судьба не подвластна его воле, как она решит, так и будет, невзирая на сопротивление.
Перемены, происшедшие с Якобом, принесли свои преимущества. Каждую ночь Якоб доставлял ему теперь еще большее удовольствие, и, как Эрнест подозревал, это было каким-то образом связано с его поездкой в Германию. За кёльнскую зиму Якоб познал что-то такое, о чем они не говорили, он стал ненасытнее, и поскольку, кроме Эрнеста, рядом не было никого, кто помог бы ему справиться с неутомимым вожделением, то именно к Эрнесту он обращался за помощью, чтобы в конце концов спокойно заснуть. Если бы Якоб не побуждал его ежедневно к этой безоглядной, бурной игре, Эрнест, вероятно, сошел бы с ума, свихнулся бы от любви к истинному Якобу, которого он утратил, но, быть может, все это были мысли, посетившие его позже, когда у него появилось море времени для раздумий, когда все кончилось и он понял, что вожделенная весточка из Америки никогда не придет, а поначалу было совсем не до этого, в Гисбахе тогда на первом месте была другая задача — справиться с невиданным наплывом гостей. Иногда их было так много, что приходилось ежедневно отказывать в заявках, можно было подумать, что весь свет стекался в гранд-отель Гисбаха, прежде чем разбиться на бесчисленные ручейки. Разумеется, предпочтение оказывали постоянным посетителям.
По большей части это были гости из Германии, прежде всего — еврейские семьи, которым удалось вывезти за границу свое состояние или хотя бы его часть и которые теперь хотели пожить в гранд-отеле в ожидании визы в Англию или в Америку, или вида на жительство в Швейцарии, или в надежде на коренное изменение политической обстановки в Германии, хотя, как известно, это были напрасные надежды, а вот надежда на аффидевит, а также весьма шаткая надежда на вид на жительство в Швейцарии еще сохранялись, хотя нельзя сказать, чтобы гости так уж стремились остаться в Швейцарии, так как здесь они чувствовали себя ненамного спокойнее, чем в любой другой европейской стране. Немецкие нацисты развернули борьбу со всевозможными врагами, об этом и Якоб рассказывал, но особенно жестоким гонениям подверглись там евреи, против них в сентябре были приняты особые законы. Но были и другие гости, которые, безусловно, собирались вернуться в Германию, и, поскольку у них не было никаких причин покидать страну, постепенно сложились большие и маленькие группы людей, искавших или, наоборот, избегавших общения между собой, и месье Фламэну приходилось пускать в ход всю свою изобретательность, чтобы стратегически правильно разместить гостей в большом обеденном зале, но еще большей ловкости требовало размещение их в малом зале для завтрака, стулья там стояли теснее; сидя здесь, некоторые гости опасались, что другие их подслушают, хотя те, кого они так опасались, были по большей части безобидными супружескими парами. Но видимость могла быть обманчива. Ведь все они были немцами. Настоящая опасность — здесь все придерживались единого мнения — исходила от тех, что помоложе. Месье Фламэн знал, что ему надлежало предпринять, и не без удовольствия трудился над предотвращением неприятных ситуаций.
Так что и у Эрнеста, и у Якоба, как у многих других служащих отеля, работы было выше головы. Задумываться над своими проблемами им было некогда. Среди гостей, прежде всего среди тех, кто помоложе, распространялась своеобразная эйфория, эдакая смесь легкомыслия и страха, ощущения подавленности и того, что это жизнь на чемоданах; люди были рады, что сумели удрать, хотя никто не знал, куда их еще занесет, ведь все были так или иначе убеждены, что новая война неизбежна. Некоторые гости, впервые познакомившиеся в Гисбахе, частенько до утренней зари засиживались в баре, и Якоб рассказывал Эрнесту, откуда они прибыли и о чем говорили. Он первым вызвался работать в баре в ночную смену. По его словам, он хотел посмотреть на интернациональную публику.
В июне 1936 года Юлиус Клингер, в сопровождении жены и обоих детей, прибыл в Гисбах, и его приезд вызвал гораздо больше шума, чем приезд кого-либо другого из заграничных гостей, и не только потому, что он был знаменит. За исключением Эрнеста и кое-кого еще из иностранных официантов, имя Юлиуса Клингера знал в Гисбахе, казалось, всяк и каждый, даже Якоб, который ни строчки не читал из его произведений. Якоб уверял, что в Германии его знает каждый ребенок, его романы экранизированы, и даже перечислил названия романов и фильмов, которые ничего не говорили Эрнесту. Названия виденных фильмов он давно забыл, да и содержание по большей части тоже.
После того как слухи о приезде Клингера за несколько дней не раз обошли всех, 19 июня 1936 года в холле отеля собралась группа человек в тридцать, чтобы выразить публично признательность за верность убеждениям, которые он отстаивает, независимо от того, как складываются его жизненные обстоятельства. Хотя Клингер до последнего времени, в том числе в годы Первой мировой войны, воздерживался от политических заявлений, он все же выступил против новых властителей Германии. Они были ему отвратительны. В глазах эмигрантов, которые при его появлении встали и зааплодировали, он представлял наивысшие ценности той страны, которую им пришлось покинуть против своей воли. Он не поддался ни льстивым заигрываниям со стороны господствующего режима, ни попыткам оказать на него давление.
Когда Юлиус Клингер увидел, что его произведения не сжигают на площадях и не подвергают публичному поношению, а просто замалчивают, словно их не существует, он за три недели до отъезда в Гисбах решился заявить о себе сокрушительной силой одной-единственной фразы. Письмо, которое он 20 мая 1936 года отправил Геббельсу, передав его текст для публикации в газету «Нойе цюрхер цайтунг», не содержало ни упреков, ни обвинений, и тем не менее оно вызвало гораздо больший резонанс как внутри страны, так и за рубежом, чем Клингер ожидал, и это несмотря на его краткость, которая сделала его более животрепещущим. Мировая пресса не могла оставить без внимания такое письмо. Оно было опубликовано даже в «Нью-Йорк таймс».
Затянувшееся молчание Клингера привело к тому, что многие из тех, кто раньше его уехал в эмиграцию, начали сомневаться в прославленной моральной чистоте Клингера, но, узнав о письме и уж тем более ознакомившись с его содержанием, они полностью переменили свое мнение в пользу Клингера, благодаря этому внимание было привлечено не только к нему, но и ко всем немецким изгнанникам. Он вовремя сделал то, чего все по праву от него ждали; одной своей сокрушительной фразой: «Придется нам, истинным немцам, вас вразумить; ничего иного нам не остается» — он воззвал к честным людям Германии, к той Германии, которую они олицетворяли, и тем самым подтвердил, что они поступили правильно, можно сказать, подтвердил своим авторитетным свидетельством, что эти люди, которые, как евреи, лишены в Германии всех прав, на самом деле призваны быть за ее пределами в качестве представителей истинной Германии до наступления лучших времен, когда их призовут туда обратно.
Письмо Клингера не содержало угрозы, это было предупреждение — таково было общее мнение. Содержался ли между строк намек на то, что Клингер в ближайшее время может покинуть Германию, о чем в тексте не было сказано ни слова, было неясно, став предметом ожесточенных дискуссий в Гисбахе. Геббельс не придумал ничего лучшего, кроме как облаять Клингера после отъезда, обозвав его опустившимся, объевреившимся снобом, каковым он его-де считал. Он заявил, что его время как писателя давно прошло, буквально: «Вы — человек прошедшего века, такие, как вы, нам не нужны, отправляйтесь искать своего счастья у большевиков!»
Все это Эрнест узнал от Якоба, который неустанно пересказывал ему то, что по ночам слышал в баре, где Клингер, впрочем, никогда не показывался. Супружеская чета Клингеров, которая пила спиртное только за обедом, рано удалялась к себе, как правило сразу после ужина. Впрочем, их дети были более общительны и легко знакомились с другими постояльцами, против чего родители, судя по всему, не возражали, хотя мальчику было самое большее лет семнадцать, правда, выглядел он старше. Говорили, что дочка — художница, хотя никто не видел ее с рисовальным блокнотом в руках, она в основном бездельничала, так же как и ее брат, который был еще школьником, но в сложившихся обстоятельствах учительские обязанности временно взяли на себя его мать и сестра. Говорили также — Якоб рассказал об этом Эрнесту, — что мальчик тоже одарен артистическими способностями, что и неудивительно при таких родителях, он превосходно играет на фортепьяно. Но хотя в большом бальном зале стоял рояль, а в зале для завтрака — пианино, никто не видел его за инструментом. Известно было, что их мать покинула сцену. До рождения дочери, а это произошло в 1916 году, она пела в «Берлинер Линденопер», когда за