Дине не понравился дом. Он был темный и затхлый, с бревенчатыми стенами, потухшими викторианскими каминами, над которыми на истлевших дубовых каминных полках были расставлены бесчисленные китайские украшения, и морковно-розовыми обоями, пожелтевшими от времени и сырости. Внизу полы были выложены каменными плитами, в отличие от гостиной, где черные лаковые половицы виднелись из-под выцветшего ковра, и от верхних комнат, где был настелен линолеум с разложенными тут и там половиками. Висело несколько зеркал, ясно показывавших, как мало здесь света. Зеркала отражали тщету и суетность жизни, как говорил дедушка. И не было там ни одной картины, за исключением замечательного огромного придельного портрета Джона Баньяна в спальне. Его глаза преследовали тебя, куда бы ты ни шел, так говорил дедушка, и Дина была уверена, что это чистая правда. Когда она собиралась созорничать, нервно оглядывалась через плечо и встречалась с немигающим взглядом Джона Баньяна.
Вполне естественно, что жизнь в доме подчинялась религиозным канонам, религия полностью главенствовала в нем, причем не та религия, восторженная и в чем-то показная, какую исповедовала, скажем, семья лучшей подруги Дины — Мэри. Нет, это было спокойное суровое существование во имя спокойного сурового Господа Бога.
В доме почти не было слышно смеха: дед всегда имел вид усталого, едва ли не святого человека, на плечах которого лежат все тяготы мира; бабушка лебезила перед ним, как маленькая робкая мышка, а мать перестала смеяться с тех пор, как отец Дины умер. Когда Линя смеялась, она чувствовала, что совершает кощунство, и быстро оглядывалась через плечо: не заметил ли Джон Баньян.
Так было в будние дни. По воскресеньям же все обстояло намного хуже.
Воскресенье означало двухразовое посещение церкви — утром и вечером. Дине было до смерти скучно сидеть на передней скамье, надев все самое лучшее, чтобы потом принимать знаки внимания, которые оказывали ей дамы, снисходительно похлопывая по плечу, чтобы поддержать хорошие отношения со священником, ее дедом. Она развлекалась тем, что слушала миссис Томас, которая распевала гимны своим гудящим меццо-сопрано и задерживала высокие ноты часто намного дольше, чем остальные; или она считала, сколько раз кашлянет старый мистер Генри, или даже наблюдала, как блестела на солнце слюна, вылетавшая вместе с проповедью у ее деда, стоящего за кафедрой прямо перед Диной.
Тягостны были часы между службами и после них. Практически любое занятие, скрашивавшее жизнь, было запрещено, так как день предназначался лишь для богослужений. Чтение не разрешалось, если только она не бралась за Библию или библейские истории, шитье не разрешалось, вышивание не разрешалось. Игра в карты, конечно же, не разрешалась, дед был очень против карт, называя их «проделками дьявола».
Однажды, застав Дину за картами, он конфисковал колоду и швырнул ее в огонь огромного викторианского камина. Сквозь наворачивающиеся слезы Дина смотрела на коричневые свернувшиеся бумажки до тех пор, пока их не поглотило пламя, представляя, как адское пламя поглотит ее, если она ослушается Господа Бога в этот священный день. Радио, или транзистор, как это тогда называлось, включали только для того, чтобы послушать прогноз погоды или гимны Господу, и после всего дед громко читал семейную Библию в кожаном переплете, которая хранилась в буфете рядом с камином.
Позже, когда Дина уже начала взрослеть, она попыталась воспротивиться воскресному ритуалу. Мэри по воскресеньям днем ходила в кафе, и однажды Дина решила отправиться с ней, а потом сказать в оправдание, что ходила погулять.
Она провела день в возбужденном состоянии, пила одну за другой чашки дымящегося кофе и чувствовала за собой вину, так как слушала популярную музыку и разговаривала с одетыми в кожу молодыми людьми, которых возле проигрывателя собралось множество.
Думая, что это воплощение какого-то проклятия, она еще не могла отделаться от ощущения, что поступает неверно.
Когда она вернулась домой, дед уже ожидал ее, раздраженный и злой.
— Где ты была? — спросил он требовательно.
— Гуляла, — прошептала Дина, заикаясь.
Дед поднялся во весь рост. Огромный человек, выше шести футов, широкоплечий, в своем лучшем воскресном черном костюме, с пышной шапкой серебряных волос, он имел устрашающий вид.
— Как ты смеешь лгать мне?! — Его голос, который мог наполнить церковь, отразился эхом от каменных стен холла. — Разве ты не знаешь, что ложь — это грех? Я спрашиваю тебя еще раз — где ты была?
— С Мэри…
— Мэри? Ты имеешь в виду Мэри О'Салливан?
Он произнес это так, как будто говорил «Лукреция Борджио». Дина потупилась, не в силах взглянуть на него.
— И где же ты была с Мэри О'Салливан?
— Мы… мы пошли на чашечку кофе.
— А куда вы пошли на чашечку кофе?
Она не могла ответить, во рту у нее пересохло. Дед схватил ее и тряс за плечо.
— Вы ведь были в кафе, не так ли? Верно?!
Она стояла, опустив голову; все, что она видела, были дедовы ботинки, начищенные и блестящие.
— Смотри на меня, когда я с тобой разговариваю! — приказал он. — Ты и эта нахальная девка были в этом гадком месте, к тому же в воскресенье! Я стыжусь тебя, Дина, мне стыдно, и я разочарован. Ты ведь знаешь, не так ли, — то, что ты сделала, очень плохо?
— Но… нет! — она слабо протестовала. — Я не сделала ничего дурного!
— Я предполагаю, там играла музыка? Так называемая поп-музыка?
— Ну… да, но…
— В воскресенье?! Ну зачем им нужна эта поп-музыка в воскресенье? Это мусор, который заставляет молодых людей делать то, чего не следует делать, думать о том, о чем не следует думать. И это все в воскресенье! — Он взорвался, разгневавшись. — Такое место должно быть закрыто в День Господень! Если бы все зависело от меня, я бы разом прикрыл эту лавочку! Она предназначена только для определенного типа людей. Но не для тебя, Дина! Ты никогда больше туда не пойдешь. Ни в будни, ни тем более в воскресенье. Сейчас сотри помаду с губ, возвращайся в комнату и сиди там, пока не настанет время идти в церковь. Ты поняла?!
Вот ее обидели, пригнули к земле, пристыдили. А ведь она была глубоко убеждена, что не сделала ничего плохого. Но привычное уважение к деду было еще очень сильно, чтобы его преодолеть. «Почитай отца своего и мать свою», — говорится в писании. Здесь, в этом старом доме, заповедь распространялась на бабушку и дедушку. И Дина еще не знала, как им противостоять.
Но как дед догадался? Как он вызнал, что Дина ходила не на прогулку, в чем она хотела убедить его? Как только она задала себе этот вопрос, голос деда зазвенел в ушах: «Не сомневайся, твои грехи всегда найдут тебя».
Дина вспыхнула от стыда. Прошло немало времени, прежде чем она восстала опять.
— Ты должна сказать ему, — говорила Мэри. — Ты должна сказать, что у тебя есть парень. Тебе уже шестнадцать лет, и на дворе тысяча девятьсот пятьдесят седьмой год. Он не может держать тебя взаперти, как какую-то викторианскую девственницу!
— Я не могу сказать ему. Он меня убьет!
— Тогда не удивляйся, если Дейв Хикс порвет с тобой. А он это сделает, Дина, поверь мне! Он не будет больше ограничиваться встречами с тобой возле навеса для велосипедов в обеденное время. И когда он оставит тебя, это будет твоя собственная вина, а этот великан-людоед окажется ни при чем.
— Он не людоед, — сказала Дина, чувствуя потребность защитить своего деда. — Он такой, какой есть, и уверен, что все делает для моего же блага.
— Ерунда! Просто ему нравится властвовать над тобой, это его бодрит.
— Нет, он действительно хороший человек. Он и должен быть таким — ведь он священник.
— Ха! Церковная шишка! Он — не настоящий пастор.
Дина промолчала. Она ненавидела эти споры о религии с Мэри. Они не часто спорили — предмет мало