через нос воду с содой — ужасное испытание, рекомендованное в письме Амалией — теперь они могли сноситься друг с другом только чрез письма, — испытание перенёс стоически. Не доверял врачам, но всецело доверял Амалии. И на ночь, разумеется, перец в носки — народное средство, также рекомендованное — это ещё в прошедшем восьмисотом году — Амалией, узнавшей за несколько лет жизни в России множество русских средств.
Амалия имела неблагородную и постыдную, по его мнению, страсть — самолично входить в заботы коновалов и участвовать в лечении и вымуштровке лошадей; впрочем, эту страсть он легко прощал ей, поскольку всегда был склонен прощать истинную страсть, сам себя полагая человеком истинно страстным. А за лечением лошадей Амалия входила и в человеческие лекарственные снадобья. Последнее снадобье — перец в носки — ему, когда он испробовал его в первый раз, тогда неожиданно понравилось. Ноги загорелись, словно бы он, как простой пехотный унтер-офицер, промаршировал несколько часов на каменном плацу, но это была приятная, расслабляющая и целительная боль. Сходную боль он испытывал, когда желал близости с женщиной — приятную, расслабляющую, но и мобилизующую боль во всём теле… И, лежа на ковре в наполненных перцем носках рядом с Амалией, он испытывал невыразимое чувство гармонии — желание женщины присутствовало теперь везде в нём — даже в пятках, а потом удовлетворение этого желания так же отзывалось во всём теле, в том числе и в пятках тоже. Это было полное удовлетворение, полное удовлетворение, ради которого можно было и потерпеть батюшкины дефиле, и насморк, и глупую ненависть Лиз. А доктор Виллие — смеху подобно — рекомендовал пиявки и некоторое пускание крови вкупе с горячим красным вином. Виллие только что и мог — рекомендовать пускание крови и горячее красное вино, словно бы у себя в Гельдельберге более ничему не научился.
Но он, заболев насморком — в прошедшем году, — заболев, он стал благодаря советам Амалии настолько счастлив, что если бы не расстройство — не здоровья, нет — расстройство всех государственных дел и полное отсутствие денег, ничто бы не помешало его счастью. А Лиз? Разве он не предоставил ей возможность быть счастливой — негласную, разумеется, возможность, они ни разу не говорили об этом до сегодняшнего дня.
Бог мой, поистине, ей трудно угодить. Единственное его требование — не наносить видимого урона его доброму имени перед лицом иностранцев, урона доброму имени России. А то, что произошло, можно расценить только как урон доброму имени России. И князь Адам должен был оказаться более осмотрительным. Государство не может быть в благополучии, если не в благополучии сам наследник престола. Так подумал, словно бы раздвоившись сейчас, в одном и том же пребывая годе, месяце и дне недели, князь, ведомый судьбою и им, взявши на себя обязанности провиденья, князь исполнил то, что и было ему предопределено — так, внутренне улыбаясь, полагала одна его половина, — и князь же нанес ему, ему, искреннему его другу и покровителю, нанёс ему теперь видимое всем оскорбление — так полагала вторая, страдающая и действительно оскорблённая половина его. Он попытался перелететь в будущее, усевшись там, в будущем, прямо на трон — красного дерева резной стул, резной же покрытый позолотой, работа немецких, ныне живущих в Петербурге мастеров, — но, будучи в расстройстве всех психических сил, смог лишь подумать об этом стуле с высокою спинкой, ждущем его сейчас.
Так, вновь подумавши о престоле, он вновь погрузился в печальные размышления. Чтобы поправить дела и увеличить благосостояние России, необходимы прежде всего деньги, а деньги не могут так вдруг появиться в государстве, благосостояние которого расстроено. Это замкнутый круг. Да, именно — замкнутый круг, и требуются решительные шаги по пути реформ, чтобы прорвать его.
Он задумался; бросив лорнет, посмотрел в самую близкую даль, в которой наконец не будет стеснен ничьей противоборствующей ему волей. Следовало нынче же переговорить с Лулу, всё-таки находясь одновременно в двух временных состояниях, что, разумеется, не только монархам дозволено Богом, но именно ему сейчас крайне необходимо. Да, так — в двух временных состояниях — в нынешнем, живя у батюшки в замке за подъемными мостами и не имея возможности не то что влиять на события, но даже и выезжать после комендантского часа к Амалии, и в будущем, нынешним же летом, когда он наконец сам решит все вопросы о добывании денег. И прочие вопросы. Решит сам. Сам. Поэтому, приготовляясь к принятию единственно правильных решений, быстро, глядя вновь сквозь лорнет, быстро занес в дневник ещё один абзац.
«Невозможно перечислить все те безрассудства, что свершались здесь… Моё несчастное отечество находится в положении, не поддающемся описанию. Хлебопашец обижен, торговля стеснена, свобода и личное благосостояние уничтожены. Вот картина современной России! Моё сердце страдает. Я сам, обязанный подчиняться всем мелочам военной службы, теряю всё своё время на выполнение обязанностей унтер-офицера, решительно не имея никакой возможности отдаться своим научным занятиям, составляющим моё любимое времяпрепровождение; я сделался теперь самым несчастным человеком…»
Словно античный герой, он призван был страдать за государство. Государство, должное быть основанным на равенстве и братстве, да, на равенстве всех, решительно всех граждан перед законом — ну, разумеется, кроме землепашцев, поставляющих ему, будущему государю, новые и новые полки. Так что, значит, закон и исключительно только закон должен диктовать свою волю и народам, и правителям. И власть должна быть истинно народная.
Мысль о народной власти перелетела, и он записал последние и самые главные сейчас фразы в дневник.
«Подати народ платит неисправно, батюшкины траты на армию слишком велики, и денег не хватает решительно на всё. Нет денег. А поскольку нет денег, речи о благоприятных изменениях в государстве тоже не может быть никакой».
Вставши, отворил своим ключом любимый ореховый секретер, выдвинул ящик и достал бумагу, поданную милым другом Адамом. Вглядывался в нее, не видя слов, а, может быть, потому, что не надел очков — в его зрелые, можно сказать, в зрелые его годы принужден был уже постоянно пользоваться очками, что, разумеется, шло совершенно противу воинского артикула, но мог позволить себе пользоваться ими, только когда присутствовали лишь самые ближние — Амалия или же Адам, братец Константин и матушка. В присутствии доверенных секретарей тоже читал сквозь очки, совсем уже, совсем, нисколько не обинуясь, а в присутствии жены не имел такой дурной привычки — её неуважительное отношение к священной особе мужа не должно было получать лишней пищи, хотя… Хотя его собственное отношение к жене просто отсутствовало, оно не получало вообще никакой пищи чрезвычайно давно и давно уже — возможно, с самой первой брачной ночи — умерло с голоду.
Жена вошла, и он сдёрнул очки, та заметила, конечно, но не подала виду, а он заметил, что она заметила, и не подал виду, что заметил быстрый прищуренный взгляд холодных её глаз. Тут же часы начали бить, он оглянулся на ганноверскую работу — башенные красного дерева часы действительно украшались двумя круглыми зубчатыми башнями, словно бы представляя собою бастион, который предстояло взять его войску; мысль о войске вдруг вызвала озноб в ногах и ужасную мысль, невесть откуда пришедшую: русское войско в нынешнем своём положении небоеспособно. Огромным усилием воли, как античный герой, огромным усилием воли отогнал эту вздорную, не соответствующую действительности и, главное, совершенно не нужную сейчас мысль — войско вполне боеспособно, и батюшка, и он сам, будущий государь, непреложно и неотступно следит за дефилями и соответствием обмундировки установленным Высочайшими Указами уложениям.
Тускло блестящее блюдце маятника, двигаясь с непреложной неотвратимостью, посылало болезненные, как и февральский свет за окном, тусклые двигающиеся блики. Пробило ровно двенадцать раз.
— Ты так незаметно вошла, Лулу…
Та лишь подняла голову; крылья носа её задрожали, и он вдруг понял, кого ему напоминает жена — кошку, Господи, прости, самую настоящую кошку! Он не выносил всякую дрянь — кошечек, собачек. Прежде живший во Франции помещик Ныров, докладывали ему, держал в имении нильскую речную ящерицу с названием крокодэйл — присланную Нырову будто бы одним из французских приятелей, бывшего с Буонапарте в египетском походе, — огромную ящерицу, поедающую во множестве не только крыс и мышей, но также собак и кошек. Вот таких ящериц и надобно завести в России, и всех решительно кошек им скормить, в том числе и тех, что входят без доклада — хотя бы и в мужнин кабинет.
— Вы хотели меня видеть, сударь? Я явилась по первому же Вашему требованию.