сил.
Лошадей батюшке привезли из Баварии, баварской короне Баден был должен существенную сумму, об этом она знала, не знала лишь величины долга — пострадает ли государство, если долг станет погашенным при женитьбе наследника баварского трона на одной из баденских принцесс? Тогда недостаток денег весьма угнетал и батюшку, и матушку, недостаток денег — постоянная угроза маркграфству, с которой она, Луиза, выросла и стала взрослой; недостаток денег возможно было возместить отдачею в Баварию сестрицы Амалии, коль скоро она так ненасытно любит баварских лошадей. О браке Амалии в семье говорили как о деле решённом; неужто Амалия с её плоским лицом, мальчишеским задом и лошадиным духом от тела стоила столько, что её мокрый рот перевешивал на купеческих весах серебро и злато? Один лишь миг она могла поверить в батюшкин план откупиться от долгов сестрицею Амалией — в этот миг счастья, но в этот миг она, разумеется, не думала о деньгах.
Тогда дело с женитьбою не сладилось — на ее, Лиз, несчастье, сестра осталась с нею. Амалия кротко сказала батюшке, что готова пожертвовать своей горячей любовью к наследнику баварской короны, чтобы принести в государство ещё большие деньги, чем могла дать Бавария, — как раз тут случилось послание русской императрицы, а Россия могла дать куда большие деньги, чем Бавария, за какую-либо из баденских принцесс. Так стоило ли, рассудительно говорила Амалия, стоило ли рисковать большими деньгами и не дать возможность русской императрице выбрать между нею и Луизой? Это соображение в голове батюшки перевесило все остальные — хотя бы то, что только сумасшедший мог предпочесть ей, Луизе, только сумасшедший мог предпочесть ей узкозадую вонючую Амалию. А ночью Амалия так же твёрдо сказала сестре, что никогда её не покинет. Что бы ни случилось, она никогда и ни за что её не покинет и не променяет ни на одного жеребца, хоть самых лучших кровей. Так впоследствии и произошло, так и произошло.
— Ваше Высочество, что случилось? О, Боже мой, что случилось, Ваше Высочество? Вы здоровы? — Белый чепец фрау Геттель заметался в темноте; только синие окна мерцали в спальне; ночной свет лишь вырисовывал контуры предметов, полукруглый французский диван возле окна казался частью крепостной стены, за которой она, Луиза, держала на своей кровати осаду против неприятеля. Пока фрау Геттель зажигала в фонаре фитиль, прошло минуты две, этого вполне хватило, чтобы Амалия села на своей кровати с обычно неподвижным лицом, и она тоже успела сделать вид, что только сейчас проснулась. Фрау Геттель встала посреди спальни с фонарём в поднятой руке, как статуя. Повисла пауза.
—
Что это упало? — тряся подбородками и поводя из стороны в сторону носом, подозрительно спросила фрау Геттель.
Обе молчали. Невозможно было доложить воспитательнице, что пала честь.
— Бедный Михель упал на пол и ушибся, — наконец ответила она возможно спокойнее.
—
В самом деле?
С той ночи обе сестры спали каждая в своей собственной спальне — матушка заявила, что они уже взрослые барышни и каждой отныне полагается собственная спальня, как и подобает принцессам Баден-Дурлахским, а в зале, из которого вели двери в их спальни, каждую ночь теперь сидела камеристка. Однако ненавистная Амалия множество раз до их отъезда в Россию безнаказанно проникала в её спальню, потому что дежурные девушки или просто спали, откинувшись на стуле и уронив на колени вязанье или положив на короткий столик возле трещащей свечи сведённые руки, а на них — голову в напудренном парике, или отлучались после того, как фрау Геттель с фонарём в воздетой руке торжественно совершала свой обычный двенадцатичасовой ночной обход будуаров и лакейских, словно бы армейский сержант — обход караула. Тогда сестры знали, что горничные девушки сейчас у лакеев, знали, чем там с ними занимаются лакеи. В детстве было трудно поверить, трудно было поверить, что лакеи и горничные такие же люди, как принцесса Луиза или принцесса Амалия.
Она помнила влагу сестрицына рта, влага рта жила в её памяти, память подкреплялась время от времени новой пищею, куда более тяжкой, чем несколько лет назад, потому что ей по крайности приходилось теперь обходиться самой, она не могла довериться ни одной из фрейлин, ни одной из знакомых ей дам. Она, в сущности, всю жизнь была так одинока… Она, в сущности, всегда ненавидела сестру, и ещё более выросла ненависть, когда сестра открыла ей ещё одну тайну — тайну полёта в дыму китайских снадобий.
—
Euer
Hoheit
…
Euer
Hoheit
…
О,
Euer
Hoheit
…[55]
— шептал Адам.
Она хотела сказать ему, что это смешно: в такую минуту титуловать её сообразно с её положением, хотела сказать, но простонала только:
—
Nein
…
Sag
Luise
zu
mir
…
nein
,
besser
…
sag
Lise
zu
mir
…
— так она ощущала себя здесь, в России, что она — Лиз, коль скоро её крестили в православие Елизаветою. — О,
Lieber
…
Sag
Lulu
zu
mir
…[56]
— теперь она словно бы раздваивалась, пребывая одновременно и Лиз, и Лулу, но тут же осталась одною только Лулу. — О!.. — И выдохнула, прежде чем мокрые его губы доставили ей это острое чувство счастья, успела выдохнуть, теперь по-русски, пока ещё могла говорить: — Зови… меня… Лулу…
Следовало наконец-то решить для себя самой, кто она — Луиза Баденская или Елизавета Алексеевна, будущая российская императрица, более она не желала оставаться в неведении; именно сейчас, вместе с острым чувством счастья, наступило прозрение: она не могла принадлежать любовнику, не будучи русской императрицей — насколько простой и естественной оказалась эта мысль, насколько ясной…
Тогда перед глазами оказался голубой гобелен, подарок несчастной Марии- Антуанетты матушке Марии Федоровне, — пастушок на нём весело трубил в рожок, сзывая добрых овечек, и ей показалось, что всё, что сейчас происходит с нею, происходит под голубым небом на весёлом зелёном лугу, а к павильону следовало сейчас спускаться по лестнице между каменными львами, люди мели лестницу без остановки, потому что без остановки падал снег, и коли лестницу бы не мели, она не смогла бы спуститься к павильону, даже опираясь на руку князя Адама. Отсюда, сверху, вся Россия была видна ей совершенно ясно, далеко и широко, вся Россия была засыпана снегом.
—
Я желаю гулять в одиночестве. — Остановилась. — Наслаждаться природой невозможно среди толпы.
—
Но, Ваше Высочество, — только что, двадцать минут назад, фрейлины, отвечая, в замешательстве переглянулись и тоже остановились на площадке перед лестницей возле каменного льва, улыбающегося двусмысленной кошачьей улыбкой. — Ваше Высочество… Как же, Ваше Высочество… Приказ Его Императорского Величества — невозможно без охраны… Сообразно приказу Государя Императора…
—
Вы полагаете, что в доме Государя Императора кто-то угрожает безопасности его первой невестки? — она действительно начала раздражаться. Ещё двадцать минут назад, Бог свидетель, она и не помышляла о том, что должно было произойти — зимой, чуть ли не на снегу, ей действительно хотелось только гулять по белым тропинкам одной, не слыша за спиною скрипения снега под десятком пар ног и не будучи принуждённой отвечать на разговоры фрейлин, которые, Господи прости, не закрывали ртов даже на морозе.
Русские дуры молча присели в книксене.
—
Ваше Высочество, скользко. Вам поэтому надо быть сейчас особенно осторожной. Я только это желала сказать.
Вы читаете Императрица Лулу