'А помещика Володковича знаете?' — 'Кто его не знает'. — 'Он хороший человек?' — 'А кто среди панов плохой, все хорошие'. — 'А как он, добрый?' — 'Добрый, добрый. Как все паны. Про их доброту и сказка есть'.
— Какая же? — заинтересовался я.
— А вот в праздник встретились в корчме пан Гультаевич и пан Лайдакович. Выпили, глаза повылазили, и пан Гультаевич говорит: 'Знаешь, какой я добрый, таких добрых во всем свете нет!' А пан Лайдакович отвечает: 'Твоя, брат пан, правда. Ты добрый. Но я добрее'. — 'Нет, — говорит Гультаевич. — Хоть ты и добрый, но я добрее, чем ты'. — 'Как ты можешь, пся крев, — кричит пан Лайдакович, — говорить, что ты добрее, если самый добрый — я'. — 'Ах, ты добрее, хам тебе брат!' — и Гультаевич за саблю. И Лайдакович за саблю. Стали рубиться. Рубились, пока Лайдакович Гультаевича не зарубил. Уже тот и не дышит. А Лайдакович говорит: 'Теперь, брат, не будешь говорить, что ты добрее. Я самый добрый'. Вот и пан Володкович добрый, — заключил мельник.
Вдали послышался конский топот и стал приближаться. Федор вышел из хаты. Вскоре во двор прискакали два всадника. 'Что, Федор, штабс-капитан еще не спит?' — узнал я голос Шульмана. 'Нет, — отвечал денщик, — что-то там пишут'. — 'А ты спроси, — сказал Шульман, — он позднего гостя примет?' — 'Заходите. Его благородие, я знаю, вам всегда рад'.
Вторым всадником оказался караульный канонир. Он тут же и ускакал.
VIII
— Петр Петрович, не осудите, что прихожу в полночь, как черт, — сказал Шульман с порога. — Мне не спится, хочется поговорить, а прапорщик Купросов заснул мертвым сном и в придачу храпит…
— И мне не спится, — ответил я, — садитесь, Яков Лаврентьевич. Поройся-ка в чемодане, — сказал я Федору, — там портвейн должен быть.
Добрая душа Шульман от последних слов повеселел. Он происходил из немцев, но из немцев обрусевших, и цельность тевтонского характера была разрушена в нем влиянием русского окружения, особенно в Московском университете, где он проучился два курса до академии. К добрым немецким свойствам — ясности жизненной цели, твердому уму и привычке философствовать — примешались их славянские антиподы — чувствительность и следование желаниям. Особые чувства он питал к вину, которое, хоть и был доктор, или именно поэтому, по правилам самообмана, считал за лучшее среди целебных средств. Впрочем, немецкое благоразумие удерживало эту русскую страсть в приемлемых пределах.
— О чем же, Яков Лаврентьевич, вы хотите поговорить? — спросил я, откупорив бутылку. — Уж не о психологии ли самоубийцы?
— Пустое об этом говорить, — сказал лекарь. — Достоверным источником такого состояния могут служить лишь записи или рассказ человека, стрелявшего в себя, но неудачно. Все другое — наш вымысел. Чувство неудавшейся жизни может быть интуитивным, а потому правильным. Интересно как раз обратное — не то, что некоторые стреляются или прыгают в омут, а что многие этого не делают, хотя должны.
— Инстинкт, — возразил я.
— Вот и заковыка, что инстинкт, — сказал Шульман и отпил из кружки. Сильный инстинкт что, по- вашему, означает? Впрочем, сам и отвечу — слабость сознания. Взять каторжника, ему дали пожизненно рудники. Представьте, под штыком, терпит издевательства, но тянет, тянет, как вол. Таковым он и становится. Что светит ему? Какая звезда? Взять бы, кажется, ремень, привязать к суку и захлестнуться. Но нет…
— Стало быть, герой сегодняшней трагедии проявил высокое сознание?
— Отчего же говорить нет. Скажу — да.
— Однако было этому Северину в чем себя проявить кроме чувств, сказал я. — Все отмечали — умен и, брат говорил, увлекался химией. Мог ученым стать.
— Простите меня, что вмешиваюсь, — сказал с печи мельник. — Вот вы о Северине говорите. А что такое случилось?
— Застрелился, — ответил я, — два часа назад.
— Северин?! — вскричал старик и соскочил с печи. — Застрелился? Так этого не может быть.
— Почему же не может, — сказал Шульман. — Своими глазами видали.
— Вот беда! Вот беда! — запричитал мельник.
Я удивился:
— Да вам какая беда?
— Так я его знаю с пяти лет. На мельницу прибегал. С сыном моим Иваном дружили, охотились вместе. Вот кто был хороший человек, видит бог, хороший. Но не мог он застрелиться! — Мельник уставился на нас полными слез глазами.
— Из-за девушки застрелился, — объяснил я. — Не захотела с ним под венец идти.
— Из-за девушки? — еще более удивился старик. — Не стал бы он плакать из-за девушки. Ого! Это молодец.
Откуда тебе о нем знать, подумал я. Дружил он, что ли, с тобой, старым вдовцом? И туда же, рядить.
— А как он застрелился? Как? — допытывался мельник.
— Пруды у них есть, — сказал Шульман. — Беседка стоит. (Знаю, знаю, закивал старик.) Вот там себя и убил.
— Господи! Вот беда! Вот несчастье! — бормотал мельник. — На воздух выйду. — И он исчез.
IX
— Да, так мы о сильной воле говорили, — вспомнил лекарь.
— О слабой, — поправил я. — А если то, что вы называете слабостью, богобоязнь?
— Не надо, не надо! — замахал на меня Шульман. — Не надо бога привлекать. Сами хорошо знаете, что никто, помимо истеричек, в бога не верует.
— Ну уж это вы слишком, — слегка опешил я. — Никто не верует, а меж тем все человечество молится.
— Молится! — хмыкнул Шульман. — Эка важность! Вот в нашей благословенной Отчизне еще трех лет не прошло, как людей от скотского звания освободили. И то под выкуп, как турки. А в Казанском соборе, видели, с какой страстью кресты кладут? Хороши, нечего сказать, христиане. По три шкуры дерут. Тот же хлебосол Володкович. Отчего не хлебосольничать с дармовых денег. И детки под стать. Одна — дура, бездельница, только и есть достоинств, что смазливая, и к тому же истеричка, по голосу слышно, младший — манией величия болен, могу гарантию подписать, старший — но о нем поздно говорить. Хотя в медицинском отношении случай весьма занимательный. Скажу вам даже, что это самоубийство подсказало мне тему исследования. Вернемся из похода — обязательно займусь.
— И вообразить не могу, что вас заинтересовало, — сказал я. — Обычный выстрел в упор. В Севастополе я десятки таких ран видел после рукопашных.
— Это верно, — согласился лекарь, — рана как рана. А любопытно то, что за полчаса, которые вы определили между выстрелом и нашим осмотром тела, оно не должно было охладиться до такой степени. Вот и темка для какого-нибудь студента: 'Влияние внешних условий на скорость охлаждения трупа'.
— Фу! — поморщился я. — Что за удовольствие. И пользы-то никакой для живых.
Шульман ухмыльнулся:
— А какое удовольствие вам, артиллеристам, рассчитывать разлет шрапнели?
Я собрался возразить.
— Ну да, ну да, — опередил меня Шульман. — Это для славы оружия и блага Родины.