оказались настолько сильны, что, объединившись, смогли совладеть с желанием позвонить. Великолепно!'
В тот день Борис не позвонил Р.
Дальше шли: суббота, воскресенье. В понедельник Борис собирался звонить непременно, но закрутился, забегался, а когда освободился, было поздно: она уже наверняка ушла с работы. Ничего, он ведь мог позвонить ей в любой момент! И отложил звонок до следующей недели. На следующей неделе было мгновение, когда он шел к телефону с намерением позвонить, но так и не дошел в силу каких-то микроскопических препятствий. Зато на новой неделе он все-таки набрал номер ее телефона. Ему сообщили, что она вышла на десять минут. Что передать? Я перезвоню. И не перезвонил… Шли недели. Промелькнул веселый Новый год. Залил себя шампанским, откупоривая бутылку. Все смеялись. Кого-то целовал, танцуя. Мысль о звонке приходила в голову все реже и реже, а когда приходила, он повторял: 'Вот пройдет сессия…'
После сессии звонить уже было бессмысленно.
'Почему бессмысленно? — вопрошал на бумаге Джим. — Потому, что собственно Р. уже нет. Она скончалась. В Борисовой голове скопились слишком сильные ядовитые вещества, которые ее отравили. Вот она: лицо с откушенным подбородкам, нос — дуля! грудь — тьфу! — две бородавки, живот вспученный, спина в прыщах. В общем, это смердящий труп. Звонить трупу бессмысленно!'
Далее Джим увлекся темой телефона: 'Номер телефона еще свеж в его памяти, но о такой свежести можно сказать, что это свежесть покойника. Телефон — тоже покойничек! — ликовал Джим. — Теперь следует следить за его разложением'.
'Центробежные силы вступают в свои права. Последовательность цифр теряет свою обязательность. Цифры меркнут, покрываются ржавчиной. Их еще можно прочесть, но для этого уже необходимо известное напряжение. Наконец, начинают гнить болты, на которых они крепятся. Цифры искривляются, некоторые вверх ногами. Затем наступает неизбежный момент, когда одно из звеньев номера, соединенное с другими посредством тире, отваливается и, как изъеденный солью якорь, шлепается в летейский омут. Некоторое время его еще можно выловить, ибо память сохраняет воспоминания о месте падения. Но затем, вслед за этим звеном срываются и остальные, а так как телефоны такого рода почти никогда не записываются, то…'
Гардеробщик подал Борису Собакину рыжую дубленку, помог влезть в ее рукава, а на десерт вынес высококалорийную пыжиковую шапку и даже бровью не повел, заметив, что клиент стоит в сандалиях на босу ногу; с благодарностью принял двугривенный… Он вышел на ночной проспект, сиявший витринами магазинов, Аэрофлот приглашал в полет с борщом и пирожками, а конкурирующая американская компания выставила афишу, зовущую на Гавайи. Изучив рекламную картинку с загорелой красоткой, валяющейся на песке на фоне пальмового леса, он тихонько выругался в адрес авиакомпании и побрел прочь… Выбиваясь из последних сил, цвели карликовые каштаны, и падал глухой снег, и осень в дурной театральной истерике рыдала на ветровом стекле такси с продавленными сидениями. Он плохо соображал; из лета шагнул в сугроб зимы, насилу выбрался — и угодил: в апрель? в октябрь? — было сыро. На всякий случай, буквой 'г' он отошел в прошлогодний февраль, однако здесь его ждали неприятности по работе, вонючий позор неудачи, и он невольно попятился, попал на чьи-то похороны, и немедленно ему поручили нести крышку гроба, что можно было считать удачей, ибо другие тащили самого покойника, но он прикинулся больным, женился и устроил свадьбу, а потом еще долго карабкался по дровяному складу на самый верх, где оказался вход в метро, розовый, тесный и сладкий, как мусс. Пришлось лечь и ползти по-пластунски. В конце концов, он умудрился выползти на эскалатор, и так, на животе, вниз головой, проехал донизу, а когда выбрался на платформу, которую утюжили тяжелыми утюгами ночные зареванные уборщицы, ему стало стыдно: ведь она за ним наблюдает!
— Боря! — закричала она. — Боря! Боря!
Из черного купальника она себе сшила, как выяснилось, зимнее пальто, что было, конечно, выгодно, но не слишком элегантно.
— Ничего, — сказал ей с угрозой Борис Собакин. — Я еще посещу голубые Гавайи!
— Посетишь, конечно, милый, посетишь! — с большой убежденностью воскликнула Марина.
— А как поживает твой бюст? Не подрос ли он за прошедшее десятилетие?
— Подрос! На целых полномера подрос! — с гордостью сообщила Марина.
— Это хорошо, — одобрил Борис Собакин.
— Правда, при этом он стал дряблым и облупился местами…
— Какая гадость! — поморщился Борис Собакин.
Разговор иссякал, иссякал и — иссяк. Он выдохся, как дрянное пиво, откупоренное каких-нибудь десять минут назад, но которое пить уже невозможно, или как перекуренный горожанин, который, встав на лыжи, взмокает, покрывается пятнами и давится до слез от горловых спазм…
Борис Собакин пребывал в нерешительности: сказать? Что его удерживало? Ложный стыд? Застенчивость? Неужели он не изжил до конца дурацкие юношеские комплексы? Неужели они не прошли вместе с прыщами, угловатостью, косноязычием, от которого он когда-то так страдал, попадая в общество взрослых? Смешно подумать! Он даже во время записи в телестудии не потерял хладнокровия, держался непринужденно и всех, буквально всех очаровал; он не сбился, не спутался, он даже ни разу не заглянул в текст!
— Мне пора, — сказала она. — И так уже опоздала в журнал.
— Военно-патриотический журнал, — уточнил Борис Собакин.
— Да, — машинально согласилась она и, слегка кривя рот в конфузной усмешке, спросила: — Ты женился?
— Женился, — ответил Борис Собакин.
— На той самой?..
— Да, с лисьим воротником.
— А дети?
Борис Собакин покачал головой.
— Почему?
— Ну рано. — Передернул плечами. — Еще есть время. 'Вот сейчас я ей и скажу, — подумал он, сердясь на себя. — Да-да, решено!'
Он пожевал губами, словно они требовали необходимой разминки.
— Скажи мне, только честно… — срывая его приготовления, быстро произнесла она и посмотрела ему в глаза таким испытующим взглядом, что он невольно похолодел, и мелькнула шальная мысль: 'Догадалась!' — Только честно, пожалуйста, — повторила она, — ты когда-нибудь обо мне вспоминал?
— Ну, конечно, вспоминал! — с облегчением воскликнул Борис Собакин и, подумав, подарил: — Ведь это была необычная история.
— Правда? — радостно сверкнули ее глаза. — Ведь правда? Я тоже всегда так думала. Знаешь, странное дело, я тебя никак не могла забыть, ну просто из головы не шел! Может быть, потому, что ты так внезапно исчез с моего горизонта?.. В тебе была какая-то удивительная нежность, в улыбке, в глазах, в твоих пальцах с овальными ногтями…
— Которые я всегда забывал стричь, — докончил Борис Собакин с милейшей самоиронией, пересиливая смущение.
— Может быть, нам как-нибудь повидаться? — вдруг неожиданно для себя предложил он и вдогонку подумал: 'Тогда и скажу!'
— Ты думаешь: стоит?
— А ты?
Она помолчала.
— Не стоит, — сказала она.
— Пожалуй, ты права, — кивнул Борис Собакин.
И возникла заминка, неминуемая после такого решения.
— Ну прощай, — проговорила она, поправляя белую шапочку. — Мы больше никогда не увидимся, а если и увидимся, то… все равно… Но я хочу признаться тебе в одной вещи. — Ее жутко подмалеванные глаза заморгали в смятении. — Мне потом, после тебя, долгое время было невозможно с мужем… я не могла с ним… понимаешь?
— Понимаю, — тихо сказал обалдевший Борис Собакин.
— Зачем я тебе это сказала? Сама не знаю… — Она махнула рукой, не то окончательно прощаясь, не то словно говоря: 'Сказала — ну и пусть!'
Повернулась и пошла к эскалатору.
— Подожди! — Его лоб покрылся испариной.
Она остановилась. Ждала. Неприятная болезненная гримаса портила и без того непривлекательное лицо, и что-то в гримасе было от той давнишней изнемогающей бордово-красной маски, которая десять лет назад потрясла семнадцатилетнего мальчика.
— Я тебе тоже хочу сказать…
Она ждала…
Медленно поднимая глаза, он наблюдал; как возносит ее эскалатор к расписным плафонам, к золотым куполам и еще выше, выше — к небесам, вон из его жизни.
'Я не мог продать Малыша! — бормотал он, идя вдоль по платформе. — Пусть он умер, мой маленький Бонапарт… но обязательства остаются…'
Борис Собакин знал, что в конце концов он себя убедит, найдя во встрече тайный знак своего избранничества.