Белград обшарпан. Он обшарпан во всех мыслимых и немыслимых местах. На обшарпанных заборах написаны ругательства, которые поймет каждый русский, даже если он и не знает о существовании сербского языка. Обшарпаны такси с дверями, которые открываются и закрываются совершенно по-русски. Обшарпаны куртки и зонтики.

— Ты где купила эти клетчатые штаны? — с живым интересом спросил мой сопровождающий мою другую переводчицу.

— Мне знакомая прислала из Германии.

Как это близко. У нас так вчера или, может быть, завтра, у них — сегодня.

В гостиницах, представляющих собой руины социалистической «веселенькой» архитектуры, обшарпаны кровати, матрацы, лампы, коридоры, завтраки, полы и вечно курящие вонючие сигареты служащие. Тот самый Белград, который вставал в воображении советской либеральной интеллигенции свободным городом, похож на куклу с оторванной головой. Все началось еще в Шереметьеве, когда я увидел очередь в югославский самолет. Это были мешочники, как у Бабеля. В самолете все сидели на тюках. Колени держали на уровне зубов. Как только самолет приземлился, все вскочили и стали вытаскивать с полок пакеты и сумки, перевязанные веревками. Есть только две страны в мире, где стюардессам не удается победить этот «посадочный» вещевой бунт пассажиров — мы и они, родные души. Если Чечня от нас уйдет, ничего, позовем Сербию к себе в состав. По крайней мере, они нас любят.

— Не знаю, сможет ли вас принять директор нашего издательства, — сказала мне переводчица (в клетчатых штанах) еще на аэродроме. — Он очень занят. Но обещал принять на полчаса. Он — президент союза всех сербских издателей. А вы сами понимаете: книжная ярмарка.

«Понимаете»? Я снова почувствовал родное: понимаешь-понимаешь.

Вечером выяснилось, что моя книга, ради которой я и приехал, еще в типографии, и непонятно, когда будет готова. Можно было сразу улететь в Москву, но я вместо скандала решил поужинать. Я ужинал, среди прочих, в компании того самого Мики, технического редактора, который все еще не напечатал мою книгу. Он с самого начал был пьяный, но за ужином сначала протрезвел, а потом быстро напился и запел какие-то сербские песни, положив голову на стол. Другие деятели издательства не обращали на него внимания. Они сами пили немало и чем больше пили, тем больше интересовались нашей официанткой, которую нежно называли «душкой» и хватали за талию, как русские командировочные. В разгар хватания официантки за талию пришел директор. Он был очень пьяный, мы обнялись, как родные, и уже через пять минут говорили о вечном. Мы говорили о том, что лучше, водка или сливовица. Речь зашла о карамазовских вопросах. Директор, выпивая вино, пиво и сливовицу сначала раздельно, потом все более одновременно, сказал мне, что каждому в мире Бог указал на его место. Бандит по заданию Бога — бандит. Таково его назначение. Вот он — директор, причем красивый мужчина. Правда? И пригладил всклокоченные волосы. Ну да, согласился я. А назначение кукурузы — быть кукурузой. Мики пел сербские песни. Я сказал:

— А как же свободная воля?

— Какая у кукурузы свободная воля? — поднял меня на смех директор.

— Ну, может быть, есть разница между человеком и кукурузой? — глубокомысленно заметил я.

Директор принялся возражать. Он не видел разницы между человеком и кукурузой, и, глядя на президента союза сербских издателей, мне было трудно спорить с ним. Мы, тем не менее, проспорили три часа, и три часа «душка» метала на стол бутылки и еду, за что получала легкие пошлепывания по заду. Ей было приятно: сам директор трогал ей зад. Она была красивая. Все веселились. Мики вдруг перестал петь песни и подозрительно умолк. Директор потащил его в туалет, и что они там делали целый час, я не знаю. Когда они вернулись, директор сказал, что я могу пить столько, сколько в меня влезет. Я попросился домой. Мы вышли на улицу. К моему удивлению директор сел за руль. Он был такой пьяный, что долго присматривался к рулю, чтобы понять его назначение. Я знаю немало издателей, но ни один из них ни в какой стране не возил меня в таком виде. Мики запел песню, и мы поехали по ночному Белграду. Я на всякий случай спросил, а что, если нас остановит полицейский.

— Он меня расстреляет, — убежденно сказал директор.

В Белграде улицы не такие широкие, как в Москве. Мы ехали и по правой стороне, и по левой, и скорее всего напоминали тот аттракцион с машинками, когда можно сталкиваться, смеяться и ехать дальше. Наконец, мы приехали на круглую площадь рядом с моим «хотелем», и директор объявил, что он приглашает меня и Мики, и еще одного парня быть гостем его и его жены. Короче, ехать к нему домой и спорить о кукурузе. Я задумался над предложением, в то время, как машина кружила без остановки по площади, набирая обороты. Наконец, мы въехали на клумбу с гладиолусами, подавили немного красных цветов, остановились, слегка побившись головами о ветровое стекло, и я пошел в гостиницу спать.

На следующий день я познакомился с директором издательства на ярмарочном стенде. Он был рад, что я приехал из Москвы и радушно расспрашивал, как я провел вчерашний вечер. К моей радости Мики с красными, как гладиолусы, глазами, принес пачку отпечатанных книг. Мой сопровождающий, Зоран, сказавшийся трезвенником, обещал мне контролировать ситуацию. Дав всем желающим газетчикам интервью, я был приглашен издательством ужинать в ресторане на воде. Присутствовали: Мики с женой, трезвенник Зоран, два окололитературных француза из Лиона (в таких строгих костюмах, в которые могут одеваться только графоманы), норвежский спонсор ярмарки и я. Ресторан был дорогой, кормили вкусно. Я боялся беседы с французами на литературные темы, но пронесло: на кораблик явился фольклорный оркестр. Поскольку мы были единственными гостями, они запели для нас. Сначала откуда-то из угла раздавались их звуки, потом они приблизились к нам, с аккордеоном, скрипкой, контрабасом и гитарой: пожилые музыканты, которые запели и заиграли так, как будто им это запрещали делать в течение последних десяти лет. Они пели замечательные сербские народные песни, и все сербы, сидящие за столом тоже пели, и норвежский спонсор пел, и даже французы отбивали такт тарелками и качали в знак удовольствия головами. Официанты тоже пели. Все пели и пили всё подряд. Праздник стоял по всей реке, и звук музыки был такой сильный, что мне почему-то казалось, что мы давно отчалили, плывем по Дунаю и к утру выплывем к Черному морю. Может, так оно и было. В разгар праздника откуда-то явился директор, уже совсем пьяный, и тоже запел. В песнях пелось про душу, про сердце, и мне чудилось, что я все понимаю, и очень захотелось поехать в сербскую деревню. Трезвенник Зоран дирижировал двумя руками, приглашая стариков-музыкантов то петь почти шепотом, то во все горло. Вдруг они запели по-русски, глядя мне в глаза. Ну, я тоже немножко попел в полной уверенности, что в таком славянском гаме меня не слышно. Пили, братались, смеялись и пили. Директор предложил выпить со мной на брудершафт из одного стакана. Я выпил. Зоран, абсолютно пьяный, пообещал наутро отвести меня в деревню пить козье молоко.

На следующее утро директор в черных очках вновь официально познакомился со мной, объяснив невозможность познакомиться со мной раньше важными делами, которые ему пришлось решать в эти дни. Пришел Зоран и, отводя глаза в сторону, сказал, что он с утра был в гостинице, чтобы поехать со мной пить козье молоко и знакомить меня с сербской деревней, но не нашел меня. Я понял, что вранье — славянская добродетель и что мне надо бежать.

Я сбежал в другое издательство, которое тоже издало меня. Оно считалось самым элитным. Вот тут-то я встретился с моей пожилой переводчицей, у папы которой как раз и возникли проблемы с Красной Армией. Она мне долго рассказывала о том, как один писатель из России, которого она тоже перевела, никак не мог понять, что именно она от него хочет. — Но вас я люблю больше, чем его, — сказала она совершенно искренне. — Он — полукровка, а вы — настоящий русский. Или я ошибаюсь?

Я честно признался, что я — русский на все 100 %. В ее глазах засверкало нечто такое и так сильно, что я подумал: лучше мне было бы сказаться евреем или американцем. Но подоспел директор, нет, не тот, а новый, сам — писатель. Соскучившись по интеллигенции, я с удовольствием пошел с ним ужинать, чтобы наконец понять, как развивается в Югославии демократия и что они думают о жестокости, Милошевиче и американской SMART WAR. Чтобы удовлетворить мои интеллектуальные аппетиты, на ужин были приглашены достойные люди: историк и философ, а также активная любительница 100 %-ных русских писателей. Вместо безумного ресторана на воде выл выбран супер-клуб в подвале, где отдыхают только умные люди. Клуб оказался на редкость необшарпанным. И столы были необшарпанными, и стены, на которых были нарисованы разные картины городской жизни, тоже были совсем как новые. Мы сели и заказали сербскую закуску. Ничто не предвещало беды. Появился скромный оркестр, обещавший тихое времяпрепровождение. Я уже задал свой первый вопрос о жестокости.

— Это вы говорите о жестокости, вы, который знает человеческую природу изнутри, вы, который написал рассказ «Попугайчик»! — воскликнула переводчица.

«Ну, вот сейчас и поговорим,» — подумал я.

Но тут случилось непредвиденное. Совершенно трезвый философ с нашего стола вдруг запел. То есть он так громко и красиво запел под оркестр, что сразу было видно: профессионал. Он спел один городской романс и взялся за другой. За соседними столиками произошло оживление, кто-то стал подпевать, кто-то хлопать философу. В городских романсах, которые пел философ, меньше было про душу и сердце, чем в цыганщине накануне, но все равно все было про любовь.

— Правда, у него не поповский голос?! — прокричала мне в ухо переводчица, наезжая на меня всем своим телом.

Я не понял, причем тут поповский голос, но ответил, что, по-моему, нет.

— А верно, что у вас теперь в русской литературе текут целые реки спермы? — вновь прокричала переводчица.

— Да вроде они уже обмелели, — не соврал я.

Она хотела еще что-то спросить, но я сказал, что надо послушать пение философа. Философ пел полчаса, час, полтора часа. Время шло, а он все пел и пел.

— Сербы не знают никакой меры, — сказала после трех часов пения моя переводчица.

— Не мешайте словам, — сказал я цитатой из Павича.

Мы расходились под утро, но философ остался еще немножко попеть. Когда, невыспавшийся, я взлетал с утра в Москву, он несомненно еще продолжал петь.

Наверное, он поет и сейчас.

Белград—Москва, 2002 год

Виктор Владимирович Ерофеев

Бездорожье русской любви

Посмотрите на меня… Да-да, это я вас прошу… Присмотритесь ко мне… Я вам нравлюсь? Вы чувствуете мое обаяние, мой нежный шарм, мою бурную радость жизни? Вас охватывает волнение от моей неземной красоты? От моего внутреннего света?

Ну, что вы так на меня уставились! Вы, кажется, не понимаете, с кем имеете дело… С машиной?.. Приехали! Пустое это слово — машина! Оно ко мне не подходит. Об этом я и хочу с вами поговорить… В ваших глазах я вижу высокомерие… Ну, да, вы скажите, что видели и получше… Вы, правда, так думаете?

С точки зрения механики, не спорю, встречаются более изысканные конструкции, более внушительные пропорции, более торжественные формы. Но что механика по сравнению с моим предназначением? Простите, ваше непонимание заставляет меня изъясняться несколько высокопарно. Нет, я просто волнуюсь. Я хотела бы поделиться с вами своими тайнами и, как дура, начинаю набивать себе цену тогда, как я совершенно бесценна.

Ну, вот, я рада — вам смешно.

А между тем, мои крылья сильнее, чем крылья, мои фары ярче звезд. Да поймите вы, наконец, что я — исторический парадокс, идеологическая головоломка. В России и машина больше, чем машина. Она одухотворена. Я — фетиш. Чтобы меня купить, в советские времена недостаточно было иметь деньги. Меня распределяли только среди лучших, вручали как орден или драгоценность. У меня ностальгия по тем временам. Нет, я не коммунистка, но все-таки тогда я была королевой, а потом, когда хлынули в страну лимузины для бандитов, когда все стало возможно, я, конечно, чуть-чуть потерялась. Но не сдалась. До сих пор не сдаюсь.

Я изменила судьбу России. Я родилась в апреле 1970 года, когда вся страна в сумасшедшем угаре праздновала 100-летие со дня рождение Ленина. Вы помните те дни? Ленин был везде: на стенах, спичечных коробках, конфетных коробках, ракетах и даже — носках. Ленин выплеснулся наружу в таких масштабах, в каких никогда не выплескивался, но в душах советских людей его было меньше, чем когда-либо раньше.

В те дни я и родилась в образе своей первой модели. Я думаю, что Ленин свою жизнь положил на то, чтобы меня не было, чтобы меня никто не захотел, а я пришлась подарком к

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату