было и следа). Витте пишет, что в уединении, во время переезда через океан, он, много передумав, «остановился на следующем поведении: 1) ничем не показывать, что мы желаем мира, вести себя так, чтобы внести впечатление, что если государь согласился на переговоры, то только ввиду общего желания почти всех стран, чтобы война была прекращена; 2) держать себя так, как подобает представителю России, т. е. представителю величайшей империи, у которой приключилась маленькая неприятность; 3) имея в виду громадную роль прессы в Америке, держать себя особливо предупредительно и доступно ко всем ее представителям; 4) чтобы привлечь к себе население в Америке, которое крайне демократично, держать себя с ним совершенно просто, без всякого чванства и совершенно демократично; 5) ввиду значительного влияния евреев, в особенности в Нью-Йорке и в американской прессе вообще, не относиться к ним враждебно, что, впрочем, совершенно соответствовало моим взглядам на еврейский вопрос вообще».
Он и действовал в этом духе в течение всего своего пребывания в Америке. «Я был ежеминутно на виду, как актер на большой сцене, полной народом». — вспоминает он. Роль свою (очень трудную) он сыграл мастерски. Его свита впоследствии не скрывала своего восторга пред ловкостью, обдуманной и всегда удававшейся хитростью всех шагов Витте в Америке, и крупных и мелких. Дебютом в этом направлении было знаменитое «предложение» Витте, чтобы при всех заседаниях конференции присутствовали все корреспонденты газет, какие пожелают. Пишущий эти строки находился во время портсмутских переговоров в Париже и внимательно следил как за французской, так и за английской и американской печатью и хорошо помнит то колоссальное впечатление, которое произвело на весь мир это изумительное по своему широчайшему, неслыханному либерализму заявление главы русской делегации. Ларчик, впрочем, был открыт уже вскоре после заключения Портсмутского мира, когда в прессе подводились итоги. Уже тогда слышались голоса, что Витте в данном случае играл без всякого риска: ведь он твердо знал, что японцы все равно ни за что не согласятся на ведение переговоров в присутствии прессы и даже отнесутся к этому, как к совсем нелепому и невозможному домогательству. Витте ведь и сам ни за что не стал бы вести переговоры при подобных изумительных условиях. Но почему же ему с первых слов и не обнаружить пред прессой своего теплого к ней отношения, если он наперед знает, что ничего затруднительного отсюда не получится, а бранить в прессе будут не его, но японцев, его же будут превозносить до небес? Витте в своих воспоминаниях в точности подтверждает это объяснение своей выходки. «Я с самого начала переговоров, между прочим, предложил, чтобы все переговоры были доступны прессе, так как все, что я буду говорить, я готов кричать на весь мир, и что у меня, как уполномоченного русского царя, нет никаких задних мыслей и секретов. Я, конечно, понимал, что японцы на это не согласятся, тем не менее мое предложение и отказ японцев сейчас же сделались известными представителям прессы, что, конечно, не могло возбудить в них особенно приятного чувства по отношению к японцам».
Витте был актером в страшно трудной пьесе, но разыграл он ее так блистательно, что Рузвельт официально заявил японцам к концу переговоров, что за время переговоров симпатии американского общественного мнения передвинулись заметно на сторону России. Конечно, не в том только было дело, что Витте либеральничал с прессой (тогда как Комура не пускал никого к себе на порог); что беспрепятственно позволял себя произвольное количество раз фотографировать; что побывал в англиканской церкви; что ездил кататься по еврейским кварталам Нью-Йорка и целовал там ребятишек; что (к удивлению и удовольствию газет) всегда жал руку машинистам возивших его поездов и неясно давал понять при случае, что и сам он будто бы тоже был в свое время чем-то недалеко от машиниста; что, беседуя с делегацией еврейских крупнейших банкиров, чуть ли не превзошел их самих в безудержном юдофильстве и вызвал их восторженные отзывы в печати; что газеты ежедневно разносили известия о том, как Витте запросто разговаривает с прислугой, и все повторяли, что он обращается со всеми вообще, как равный с равными[101]. Конечно, не в этой обстановочной части было главное. Но все эти особенности, о которых трижды в день кричали газеты, все это неслыханное для дипломата поведение, все бесчисленные беседы с репортерами и редакторами, которые непрерывно печатались, вся эта, с неподражаемым искусством, с истинно артистическим, вдохновенным приближением к натуре проведенная симуляция искренности, добродушия, демократизма, откровенности, простоты — все это безусловно имело значение. Любопытно, что японские делегаты к концу начали догадываться и с беспокойством учитывать очевидные и неожиданные результаты продуманной комедии, которую так мастерски разыгрывал на глазах всего света их противник: они тоже перестали гнать от себя прочь корреспондентов, тоже появились в воскресенье в церкви и вообще пустились искать популярности. Но у них, замкнутых, сдержанных, как-то решительно ничего не вышло, хотя они старались по мере сил подражать Витте; образец оказался недосягаемым, да и хватились они слишком поздно. Конечно, помогали Витте главным образом более существенные обстоятельства. Ни Соединенным Штатам, ни Англии уже не нужна была дальнейшая русско-японская война. Достигнутая степень ослабления России на Дальнем Востоке казалась Рузвельту достаточной, а король Эдуард VII уже определенно думал о «возвращении России в Европу» и о включении России в Антанту. При этих обстоятельствах финансовая почва для продолжения войны становилась для Японии более шаткой, чем была до сих пор. Да и нужно было считаться с вероятным усилением недоверия и враждебности со стороны Соединенных Штатов в случае дальнейших японских успехов. Комура принужден был это учитывать. Этими соображениями, заметим к слову, его впоследствии защищали в Японии его друзья, когда там вспыхнули народные волнения по поводу не вполне удачного, как многим казалось, мира. Но еще раньше его все это учел соперник Комуры, и раньше, чем кому бы то ни было, Витте дал почувствовать это именно Рузвельту.
При первом же свидании с президентом Витте объявил, на какие уступки он не пойдет ни в каком случае. Рузвельт пожелал тогда напугать Витте, чтобы склонить его к уступчивости, и заявил, что при подобных взглядах Витте соглашение с Японией будет невозможным. В ответ на это Витте сразу же заговорил о том, как бы сделать так, «чтобы все-таки окончить это дело прилично, дабы не задеть самолюбия его, президента, как инициатора конференции. Было высказано, чтобы все-таки съехаться уполномоченным, констатировать непримиримую противоположность взглядов и затем разъехаться». Другими словами, на неудачную попытку Рузвельта запугать его Витте ответил такой тонкой симуляцией готовности в самом деле прервать переговоры, что Рузвельт, действительно, обеспокоился. Витте по этому вопросу все время вел в Портсмуте опасную игру: он ведь знал, что продолжение войны для России чревато новыми и тягчайшими катастрофами (в похвальбу кое-кого из военных он нисколько не верил). Нужно было, таким образом, прикидываться, будто Россия нисколько не заинтересована в заключении мира, и в то же время не очень натягивать эту струну и ни в каком случае не допустить, чтобы в самом деле переговоры были прерваны. И в этом вопросе тоже Витте вел сложную и трудную игру с вдохновением прирожденного великого актера: «О растущих к России здесь симпатиях можно судить по газетам. Многие из них, как например «The Evening Post» и «The New York Sun», считавшиеся японофильскими, совершенно перешли на сторону России. Сделалось это как-то само собою. Я приписываю подобный поворот не только ходу переговоров и обстоятельств, но также характеру и обращению Витте, которые подкупают американцев. Он держится просто и в то же время самоуверенно, интересуется или делает вид, что интересуется всем окружающим. Всех принимает, выслушивает, отвечает на все вопросы и в то же время импонирует своим умственным превосходством», — пишет в своем дневнике наблюдавший его в портсмутские дни член русской делегации Коростовец. Удивлялись этому и американцы: «Это удивительно, — заявил в интимном разговоре Томсон, — как Витте сумел в три недели изменить общее положение. Теперь японцы к вам подлаживаются, это очевидно, а ведь было наоборот, да и общественное мнение Штатов переходит на сторону России».
Все это было важно, как благоприятная атмосфера, как обстановка переговоров. Важнее была, как сказано, трудность не только для России, но и для Японии продолжать борьбу. Витте повел переговоры с искусством, вызвавшим (когда были узнаны детали) восхищение присяжных дипломатов. Он уступил сразу по вопросам, по которым не мог не уступить, отдал Японии Квантунский полуостров и Корею, и без того уже ею занятые, но повел упорную борьбу по вопросу о Сахалине и о контрибуции. Ему удалось отстоять северную половину Сахалина, оборонять которую военными средствами Россия не могла, и удалось заставить японцев отказаться от контрибуции, которую не только французские государственные люди, но и Рузвельт считали совершенно неизбежной (и даже справедливой). Успех в деле борьбы против этого требования Японии был окончательно решен особым приемом, пущенным в ход Витте: он в разгаре прений спросил японцев, отказались ли бы они от контрибуции, если бы Россия согласилась на прочие их требования. Комура ответил отрицательно (очевидно, не желая «продешевить»), и Витте создал из этого аргумент, что японцы намерены продолжать кровопролитие исключительно из-за денег, и этим как в