Йоханан изготовил несколько доносов, направленных непосредственно в канцелярию начальника ромайского гарнизона. В них утверждалось, что я многократно поносил кейсара, объявлял его власть над Еудой недействительной, а божественность мнимой, что я угрожал разрушить Храм и еще много такого же в том же духе. Помимо этого доносы содержали предложение услуг проводника — прямиком в место моего укрытия, хотя и не указывалось, где именно я нахожусь: Йоханан не без основания опасался, что разгневанная толпа доберется до Ешу раньше ромайских легионеров.
И тем не менее, невзирая на все эти меры, меня арестовали лишь через двое суток, вечером четвертого дня. К тому времени бедный Йоханан осунулся, как после месячной голодовки. Еще бы: все его планы шли прахом, он не понимал почему и не знал, что делать дальше. Эти непонятные дни мы провели вдвоем, в оливковой рощице недалеко от Храмовой маслодельни. Шимон и остальные кумраниты продолжали суетиться в городе, распространяя про меня истории — одна страшнее другой и засыпая доносами всех ромайских чиновников, до которых только могли дотянуться. Я же утешал Йоханана, как мог. Думаю, что мы оба испытали немалое облегчение, когда, наконец, увидели между деревьев троих полупьяных легионеров в сопровождении одного из наших товарищей.
Помню, я тогда подумал, что, если бы хотел убежать, то мог бы сделать это без всякого труда: солдаты едва держались на ногах. Служба в ерушалаимском захолустье развратила их до крайности. Неудивительно, что все наши отчаянные доносы оставались без внимания. Но о бегстве, как вы понимаете, и речи не шло. Наоборот, если бы эти пьянчуги, утомившись от подъема на гору, рухнули бы и захрапели прямо здесь, у наших ног, мы вынуждены были бы отнести их в тюрьму на собственных спинах.
— Ну? — сказал самый здоровый и самый пьяный из солдат, с трудом становясь на одно колено. — Кто тут из вас царь Еуды?
Его товарищи заржали над удачной шуткой.
— Я, — ответил я, гадая, сможет ли он теперь подняться.
Солдаты заржали еще громче. Если уж кто из нас двоих подходил на роль царя, то, конечно же, красавец Йоханан, и тот факт, что на царство при этом претендовал такой замухрышка, как я, сообщало происходящему дополнительный комический эффект.
— Ладно, — сказал старший, отсмеявшись и утирая выступившие слезы. — Пойдемте, ваше величество. Уж прокуратор-то позаботится о достойном троне для вас. Если вы очень попросите, то вас к нему даже прибьют.
— Я тоже с ним, — вдруг сказал Йоханан. — Арестуйте и меня тоже.
Не знаю, что на него нашло. Ни о чем таком мы заранее не договаривались, да и какой был бы смысл в его гибели? На этом этапе требовалась только моя смерть. А Йоханан имел все возможности принести огромную пользу позднее, в качестве посланника. И тем не менее мне стало очень приятно от сознания того, что кто-то заботится обо мне настолько, что не хочет отпускать одного, даже ценой собственной жизни. Поэтому я промолчал, не сказал ничего, хотя правильнее, наверное, было бы возразить: мол, глупости, вранье, мол, знать я этого красавца не знаю, случайный, мол, прохожий, и к царству моему не касается никоим своим боком.
Но и это мое трусливое молчание в итоге не значило ничего, потому что у солдат имелся ясный приказ доставить одного, а коли так, то какого, спрашивается, рожна тащить за собой двоих? Что им, заплатят за это лишнюю монету? Дадут внеочередной отпуск? Приведут девку из борделя? Как бы ни так! Все это старший тут же на месте высказал Йоханану и добавил, что, если тому не терпится отправиться к праотцам, то он, старший, может устроить этот визит прямо здесь, в роще, без длинной прогулки в тюрьму, причем сделает это совершенно бесплатно, исключительно по причине хорошего настроения, которое, впрочем имеет, все шансы испортиться, если Йоханан вздумает все-таки увязаться за нами в сторону города.
А потом он принялся непослушными пьяными пальцами связывать мне руки за спиной, и у него долго не получалось, а мы с Йохананом все это время стояли и молча смотрели друг другу в глаза, а старший чертыхался под гогот своих товарищей, а мы все смотрели и смотрели, будто старались запомнить, запомнить… и тут старший наконец справился и толкнул меня в шею, и мы пошли, и тут Йоханан сделал прощальное движение рукой и сказал:
— Молчи.
— Что? — не понял я и обернулся, и тут же чуть не упал от нового толчка, потому что старший уже определенно начал раздражаться.
— Ты должен все время молчать! — крикнул Йоханан мне вслед. — Ничего не говори им, не отвечай, просто молчи и все. Молчи!
Мы спускались к дороге, лавируя между камней, и я уже больше не оглядывался. Я вдруг ощутил себя ужасно одиноким, ужасно, впервые за все это время. Понимаете, после того, как я стал Ешу бен-Адамом, у меня, в общем, не было никакой возможности что-либо по-настоящему почувствовать. Вы скажете: как же так, а торжественный въезд в Ерушалаим?.. а дебош в Храме?.. а давка на Масличной горе? Вот уж события так события! Неужели даже они проскочили для тебя бесчувственно? И вы будете правы… и в то же время, совсем не правы, совсем. Потому что во время всех этих событий меня не покидало чувство, будто они происходят не со мной, а с кем-то другим, другим.
А сам я будто бы несся неведомо куда, и ветер свистел в ушах, не позволяя расслышать, и глаза слезились, не позволяя разглядеть, и в голове шумело, как в лесу, и я ни на секунду не оставался один, постоянно с кем-то — в основном, с Йохананом: сначала эта сумасшедшая гонка с репетициями, короткий сон, и снова репетиции по дороге в Ерушалаим, а потом сразу этот въезд, где я — не я, и стыд погрома, где я — не я, и ужас давки, где я — не я, и томительность ожидания наедине с посеревшим от дурных предчувствий Йохананом, где я — не знаю кто… наверное, все-таки, тоже не я.
Отчего-то я обнаружил себя только теперь, когда спускался с горы в сопровождении троих пьяных легионеров, словно для этого потребовался тот самый толчок в шею. Будто еще минуту назад я сидел перед гончарным кругом и вдруг — раз!.. одним махом перенесся сюда, на серозеленый склон, поросший оливками и надгробьями. Я даже пошевелил связанными руками, почти надеясь ощутить на них следы еще не засохшей глины.
Понятно, что никакой глины не было; но это были мои руки, со знакомыми шрамами и горбинкой на сломанном в детстве безымянном пальце. Безымянном — значит, без имени. В точности, как у меня. Но что такого плохого в имени бар-Раббан? Да, оно напоминает о моем отце — ну и что? Разве не становятся люди рано или поздно похожими на своих родителей? Разве не повторяют их, чтобы быть затем повторенными в собственных детях? Разве не все мы дети Адама, самого первого человека и оттого носим имя бен-Адам вне засисимости от нашего желания? Кто я? Зачем я здесь?
Мысли мои путались; солдаты переговаривались между собой на незнакомом языке, быстро темнело, холодало, и я был один-одинешенек во всем этом темном и холодном мире. Мы вошли в ворота — те самые, через которые кто-то другой въехал на ослице Машиаха очень-очень давно, целых четыре дня тому назад. Я почувствовал, что совсем замерз и, чтобы как-то согреться, стал вспоминать Йоханана: как он хотел пойти со мной, как смотрел мне вслед, какое беспокойство за меня светилось в его прекрасных глазах…
И тут меня как плетью ударило: он беспокоился вовсе не за меня! Конечно! Всегда, сколько я его знал, Йоханан беспокоился только за свою драгоценную Книгу и еще, немножко, за Шимона. Но ради Книги, я уверен, он без колебаний пожертвовал бы и Шимоном, как, собственно, и сам Шимон, не колеблясь, пожертвовал бы Йохананом и всем остальным миром впридачу. Они были весьма целеустремленные ребята, эти двое.
Вот и на этот раз Йоханан вызвался пойти со мной по одной-единственной причине: он боялся, что я не выдержу или просто передумаю, или — что меня уговорят на что-нибудь неподходящее, или еще что… да мало ли куда может забрести безмозглая овца, лишенная пастырского присмотра! Ведь он, не отлучаясь, пас меня все эти дни, не давая передохнуть, поднять головы; все время здесь, рядом, внимательный и участливый, с заранее готовым ответом, советом, приветом на устах… Куда же я теперь без него?
Он беспокоился за свой план, вот что. Это ради него он готов был с риском для жизни идти в тюрьму, ради него, не ради меня. Понимаете? Мне-то, дураку, это стало ясно только на подходе к тюрьме. К счастью, дальше никуда идти не требовалось… к счастью — потому что ноги мои подкашивались от усталости и отчаяния. Меня развязали, что оказалось несказанной радостью — помню, я еще подумал, что радость водится везде и тем похожа на крысу — и дали тюфяк. Я лег и провалился неведомо куда.
Утром я сначала все вспомнил, а потом уже проснулся. Знаете, обычно бывает наоборот: выходишь из