опытом жертвы, неизмеримо более страшным. Она просто жила другой логикой, другой моралью, смотрела на мир другими глазами, сражалась по другим правилам. Его «плохо» было «хорошо» для нее, его боль оборачивалась для нее лекарством. Перед ним сидела гостья из другого мира, инопланетянка. Что тут можно было доказывать?
Он снова рубанул по столу ребром ладони, на этот раз уже не столь уверенно.
— Что ж… Если ты собираешься убивать людей в целях личной душевной профилактики…
— Они не люди! — перебила его Энджи. — Это крысы, огромная стая крыс, ползущая на нас на всех, и на тебя тоже. Это изуверские крысы — хуже всего, что только можно вообразить. — Она закрыла лицо руками, продолжила говорить сквозь них быстро и горячо. — Я пыталась забыть обо всем… Жила в Бирмингеме, ходила на курсы медсестер, закончила университет, защитила диссертацию по балканской литературе, пыталась жить как все нормальные люди… И не смогла, не смогла! Это преследует меня повсюду. Потом я познакомилась с одним человеком, сербом… ты его еще увидишь — и мы вернулись, этой весной. Дом был занят босняками, но я его выкупила. — Энджи горько усмехается. — Теперь он принадлежит моей семье по полному праву — деньги плачены. Не то что прежде. Вот только семьи не осталось, чтобы в нем жить.
— Энджи…
— Нет-нет… — остановила она Берла. — Не перебивай, дай мне закончить… Так вот — это страшные, беспощадные крысы. Ты видел у них эмблему такую: на черном фоне белая рука сжимает меч? Этот меч — турецкий, называется «ханджар», а эмблема принадлежит 13-й дивизии СС. Только в оригинале там еще была свастика в нижнем левом углу. Сейчас свастику замазали, чтобы не раздражать европейцев, но на самом-то деле — по сути — она там, на эмблеме. В начале сороковых немцы создали здесь три чисто мусульманские дивизии СС. Они занимались в основном карательными акциями. Кроме боснийских «Ханджара» и «Камы» была еще албанская «Скандербек». В смешанном Хорватском легионе мусульмане составляли треть численности. То, что они выделывали здесь с людьми, смущало даже отъявленных нацистов. Двадцать шесть лагерей смерти! Только в отличие от цивилизованных немцев, построивших Аушвиц и Треблинку, мусульмане убивали вручную, без газовых камер. Деревянными молотками, ножами, топорами. Убивали, забавляясь. Рвали детей на части — просто так, на спор. Женщин и девочек всегда мучили больше — из-за садистского воображения, которое разыгрывалось у палачей после обязательного изнасилования. Чтобы описать их чудовищные зверства, нет слов ни в одном языке. И у нынешних подонков — тот же флаг. Правда, они называют себя иначе: «Патриотическая лига», «Зеленые береты», моджахеды, но это — те же крысы, в точности. И в последнюю войну они делали то же самое, даже убивали так же. Шестьдесят лет назад они убили мою бабку и всю ее семью. Девять лет назад они убили всю мою семью и изуродовали меня. Они были такими всегда. Пока они слабы, они тихонько сидят в своих норах. Но они всегда возвращаются! Стоит им хоть немного усилиться, как они начинают убивать, убивать, убивать!..
Берл покачал головой, улыбнулся, пытаясь перевести разговор на менее серьезный лад:
— Всех не перебьёшь. Даже вместе со мной.
— А мне и не надо всех, — абсолютно серьезно ответила Энджи. — У меня есть конкретная цель: лагерь в Крушице. Во время Второй Мировой там был один из лагерей смерти. Там, на опушке леса, во рву, лежат мой прадед и его сыновья. Во время последней войны крысы снова устроили там что-то похожее, на том же самом месте. Потом переделали лагерь смерти в тренировочную базу. Оттуда пришли снайперы, расстрелявшие мою семью. Там они истязали меня… Для меня лично все сходится в Крушице. И я не успокоюсь, пока не сотру с лица земли эту пакость, до основания. Так, чтобы запомнили навсегда, чтобы больше не вернулись. Понимаешь? Помоги мне сделать это, Берл, — и все, мы квиты. Больше ни о чем не попрошу, честно.
— И это тебя успокоит? — спросил Берл недоверчиво.
— Успокоит. Честно. Я знаю. Ну так что?..
Она напряженно ждала ответа. Берл взглянул на стенные часы. Три с четвертью. Через два часа начнет светать. Это оставляло ему совсем немного времени для того, чтобы покинуть город в темноте. А с другой стороны, предрассветные часы самые тяжелые для тех, кто сидит в засаде. Можно попытаться.
— Я ухожу, Энджи, — сказал он твердо. — Извини. Я, видишь ли, не вольный стрелок. Я солдат и выполняю приказы. То, о чем ты меня просишь, является из ряда вон выходящим превышением полномочий. Я просто не могу самостоятельно принять такое решение, не имею права. Прощай.
Энджи не шевелилась. Берл подошел к ней, положил руку на плечо и наклонился, пытаясь поцеловать в щеку, но женщина отшатнулась, сбросив его руку резким движением.
— Оставь меня! — выкрикнула она, глядя на него прежними безумными глазами. — Ты предатель! Я тебя спасла, а ты… ты… ты меня оставляешь, уходишь. Ты меня предаешь!
Берл вздохнул и пошел к двери.
Энджи продолжала кричать ему в спину:
— Ты предал не только меня, так и знай! Ты предал моих родителей, и Тетку, и моего брата Симона…
Берл открыл дверь и обернулся с порога. Энджи по-прежнему сидела за столом и швыряла в него именами своих мертвецов, как проклятиями:
— …и его невесту Милену, и мою сестру Анку, и мою бабку Энджи, и моего деда Габриэля Кагана!
Берл встал как громом пораженный.
— Как ты сказала? — хрипло переспросил он и шагнул назад в горницу. — Твоего деда… как?..
Габриэль Каган. Так его зовут, моего мужа. Габриэль Каган, Габо… Грудь его широка, как небо, пальцы нежны и чутки, а кожа на спине шелковистее весенней травы. Бедра его длиннее самой дальней дороги, сильны его колени. По глади живота его мечутся молнии, пронзающие мое сердце… Энджи старается не отставать, поспешает вслед за Габриэлем по неприметной лесной тропинке.
«Скорее, Энджи, скорее…» — то и дело шепчет он, оборачиваясь. Им нужно торопиться, нужно перевалить через хребет еще до рассвета. Ханджары и усташи сидят высоко на горе, могут увидеть. Идти по склону нелегко; козья тропинка узка и неудобна. Немного пониже, вдоль реки, вьется по долине широкая ровная дорога, но туда нельзя, там засады и патрули, там смерть.
Ничего, можно и по тропинке, только бы Энджи справилась. Габо оглядывается на девушку: вроде бы все в порядке, поспешает, старается изо всех сил. Ему-то самому что — он-то эти склоны облазил вдоль и поперек с раннего детства. Вместе с братьями. Габо улыбается в темноте, вспомнив своих братьев — силача Баруха и красавчика Горана. Тут, на горе, в чудную пору начала лета они разжигали огромный костер в честь веселого праздника Лаг-ба-Омер. Разжигали на самой вершине — так, чтобы было видно аж до стен Иерусалима. Так говорил Барух, а Габо, пока был маленьким глупышом, принимал его слова всерьез и всю ночь упорно пялил глаза на юго-восток. Ведь если их костер виден со стен Святого Города, то наверняка и отсюда можно углядеть иерусалимские костры, разве не так? Вся округа пестрела огоньками — который из них иерусалимский? Не тот ли? Он хватал за руку Горана, отвлекая его от очередной подружки:
— Эй, Горан, глянь, вон он, костер Иерусалима!
— Где? — рассеянно вопрошал Горан. — Что ты чушь ты несешь, Габо? Это небось Себежи.
И снова отворачивался к податливым девичьим губам.
Эх, Горан, Горан… Габриэль вспоминает лицо брата перед расстрелом — кривое, с черным беззубым провалом рта, и ненависть закипает у него в сердце злыми слезами. Сволочи. Чтоб вы все передохли, гады! Так сказал Барух перед тем, как умереть. Это, а потом уже «Шма Исраэль». Он умер героем, Барух.
Габо всегда хотел походить на старшего брата. Он и тогда тоже хотел сказать что-то похожее, но просто не смог открыть рта — придавило. «Чтоб вы все передохли, гады!»
— Что, Габо? Что ты сказал? — это Энджи, сзади, беспокоится, что чего-то не расслышала. Оказывается, он уже давно бормочет себе под нос последние баруховы слова, барухово проклятие.
— Нет, Энджи, ничего. Вперед, девочка, не отставай…
Габриэль приостанавливается — осмотреться, прислушаться. Все тихо, только звенит внизу река особенным своим, прозрачным звуком. Сколько рыбы они переловили на ее каменистых отмелях, плавали наперегонки… Горан — быстрее всех. Он и с моста прыгал так красиво, как никто не мог. Вставал на перила, слегка приседал, наклонившись и вытянув назад напряженные руки, словно натягивал тетиву или заводил пружину, и вдруг выстреливал в воздух, неожиданно легкий и невесомый, как стриж, зависал над речкой,