Энджи прижимается к его плечу. Вот и хорошо. Потому что она уже все обдумала.
— Знаешь, Габо, у меня есть родственники в Зенице. Родная тетка… — Энджи неожиданно фыркает. — Одно слово что тетка, а так мы с ней почти ровесницы — она всего-то на три года и старше. Считай, подружка. Они тоже белыми цыганами сказались. Там и спрятаться можно. Как ты думаешь?
— Ну что ж… — кивает Габо. — Это, пожалуй, подойдет. До Зеницы недалеко, за ночь доберемся.
Он берет карабин, кладет его на колени и начинает оглядывать и ощупывать, будто знакомясь: оттягивает затвор, передвигает рычажок предохранителя. Энджи усмехается про себя — пусть поиграет. Мужчины любят такие игрушки, на то они и мужчины.
— Из тебя получится отличный цыган, — говорит она, потягиваясь. — Мы с теткой научим тебя всему, не волнуйся. А пока не научишься, будем прятаться. Нам ведь не привыкать прятаться, правда, любимый?
Габриэль молчит, и есть в этом молчании что-то странное, что-то чужое и неприятное.
— Габо?.. — Энджи трогает его за плечо. — Ты меня слышишь, Габо?
— Слышу… — отвечает он, возясь со своим карабином. — Конечно, слышу. Только я больше не буду прятаться.
— Это как же? — растерянно спрашивает она.
— Да вот так. Отведу тебя в Зеницу… — Он замолкает, будто собираясь с духом, но она понимает все сразу, без слов.
— Нет, — говорит она дрожащим голосом. — Я с тобой. Я тебя не отпущу, слышишь? Ты мой, понял? Ты принадлежишь мне, понял? Это я тебя родила заново! Ты никуда не уйдешь, слышишь?
— Энджи, любимая… — Сколько чужой, незнакомой твердости в этой ласковой интонации! — Энджи, мы не сможем прятаться все время, как ты не понимаешь? Они придут убивать нас, рано или поздно. Они всегда возвращаются.
— Нет! — кричит она, пытаясь криком пробить его непонятную, необъяснимую отчужденность. — Мы можем! Мы с тобой прятались целый месяц, даже больше. Почему нельзя делать это и дальше — полгода, год, сколько понадобится? Почему? Мы просто будем осторожнее, вот и все. Мой отец… ты его знал — Симон… он говорил, что люди в этих местах делятся на тех, кто убивает, и тех, кто прячется. Ты хочешь убивать? Зачем? Неужели тебе плохо со мной?
— Твой отец не смог спрятаться, Энджи. И твои братья тоже. — Габриэль поднимает голову, и она видит в его незнакомых глазах какой-то странный тусклый огонь. Это смерть… смерть поселилась там… будь ты проклята, ненасытная, подлая тварь!
— И мои братья, Барух и Горан. И родители. Их убили деревянными молотками. Поставили в реку и убили, одним ударом на каждого. Ты видела, как раскалывают деревянным молотком голову твоей матери, Энджи? У моих родителей даже нет могилы — река унесла их вниз по течению вместе с остальными. Я не буду рассказывать тебе, что сделали с моими сестрами, потому что этого не рассказать.
— Я знаю… — говорит она тихо. — У меня тоже были сестры.
Они молчат, сидя на краю своего овражка, но это уже другое молчание, совсем не похожее на то, прежнее. Габриэль продолжает возиться с карабином, а глаза его сухи и горячи, как пустыня.
— Их надо убивать, Энджи. Прятаться от них бесполезно. Я отведу тебя в Зеницу и пойду в леса Босанской Краины, в горы, в Бихач — искать партизан. Сербы с нами в одной беде. У меня теперь есть оружие, меня примут. Не плачь, Энджи, не мучай меня.
Не плачь… Легко ему говорить… Энджи прячет лицо в ладони. Кто не убивает, тот прячется… но как спрячешься от мира? Не получилось в доме, не вышло в овраге — разве получится в ладонях? Она глубоко вздыхает, вытирает рукавом мокрое лицо и пробует еще раз.
— Габо, милый, послушай меня, пожалуйста. Войны всегда кончаются, кончится и эта. Все у нас погибли — и у тебя, и у меня… Ужасно, Габо, ужасно… Но они уже мертвы, их не вернешь, никого, ни твоих, ни моих, никого… Есть только одно средство вернуть их, Габо, — наши дети. Их души вернутся к нам в детях. Я рожу тебе твоих мальчиков и девочек. Они будут твои и мои, похожие на нас, но ведь не только. Ты посмотришь на них и увидишь Баруха и Горана, и отца с матерью, и сестер… И я тоже увижу своих. Так оно бывает, так было всегда и будет. Но для этого надо выжить, понимаешь, выжить!
Энджи снова почти что срывается в плач, но закусывает губы и справляется с собой. А вдруг он все- таки согласится, а вдруг?
— Конечно, их надо убивать, Габо, сами они никогда не прекратят. Но война огромна, ты же знаешь. Она идет по всему миру — много ли в ней изменит твой старый карабин? И потом, сколько бы их ни поубивали, они все равно вернутся, как возвращались до этого всегда. Эта война закончится и без тебя, а следующую не предотвратить — она начнется так или иначе, как только они подкопят новые силы. Зачем же тогда ты бросаешь меня? Ради чего?
Ее отчаянный вопрос падает в овражек, скатывается, как слеза, исчезая в мягкой хвое их последней постели. Вот и все. Даже не глядя на Габриэля, она знает, что ничто уже не поможет, не заставит его отменить это странное, нелогичное, необъяснимое решение, похожее на приговор. Силы покидают ее, и она начинает плакать, тихо и горько, слегка поскуливая, как маленький щенок, и уже не обращая внимания ни на что вокруг, кроме своей огромной и непоправимой беды, кроме черной дымящейся пропасти под ногами, кроме подлой ненасытной смерти, радостно отплясывающей под каждым окрестным деревом.
Габриэль молчит. Карабин уже знаком ему до последней царапинки на стволе, до каждой щербинки в длинном ряду неглубоких зарубок на прикладе. Ровно двадцать три зарубки. Что они означают? Количество застреленных в затылок? Забитых насмерть? Изнасилованных? Разодранных в клочья? Он берет нож и, сосредоточенно сопя, соскабливает с приклада ханджарские метки.
— Пора собираться, Энджи, через полчаса выходим, — говорит он, проверяя приклад на отсвет: видно ли еще что-нибудь? Нет, не видно. Габриэль удовлетворенно вздыхает и, сильно нажимая на лезвие, вырезает на прикладе две новые метки — на этот раз — свои собственные.
Телефонный звонок был одновременно похож на зубную боль и на злобный рыболовный крючок. Нырнув в теплые глубины сашиного сна, он подцепил его за ухо, как размякшего в дремоте налима — за жабры, и теперь настойчиво тащил вверх, в никому не нужную, непотребную явь. Саша замычал, пытаясь высвободиться, но звонок и не думал сдаваться, наоборот, он заверещал еще противнее, еще глубже и больнее впиваясь в беззащитное ухо. Вздохнув, Саша принялся вслепую шарить по тумбочке в поисках трубки. Веки он не разлеплял на тот случай, если леска порвется. Но леска, то есть телефонная связь, упрямо демонстрировала обычно не свойственную ей надежность.
— Алло…
— Алло, Саша? — сказала трубка энджиным голосом. — Извини, что разбудила. Это срочно.
— Который час? — промычал Саша. Приоткрыв глаза, он уткнулся взглядом в табло электронного будильника и сам же себе возмущенно ответил. — Четыре!.. Ты с ума сошла. Не могла подождать пару часиков? Что такое?
— Извини, родной… — засмеялась Энджи. — У нас комплект. Джеймс Бонд собственной персоной. Бери Кольку и выезжайте.
Саша почувствовал, что кровать под ним закачалась. Он попытался что-то сказать, но смог выдавить одно только слово:
— П-п-почему?
— Что — почему? — не поняла Энджи.
— Почему… почему среди ночи?
— Чтобы время не терять, — Энджи понизила голос. — Я его насилу уговорила. Боюсь, передумает. Приезжайте скорее.
Она повесила трубку в своем стиле, не прощаясь. Ни здрасте, ни до свидания… Саша сел на кровати и попытался взять себя в руки. Энджи есть Энджи… всегда такая была, сколько он ее помнил. Они познакомились в Бирмингеме, на вечеринке выходцев из бывшей Югославии. Подошла, так же, не здороваясь, спросила: «Ты откуда?» — Он ответил: «Из Сараево.» — «Серб?» Он кивнул.
В крови его чего только было не намешано, но вопрос, а значит, и ответ подразумевали не этническую