как девочка, закрыв лицо руками. А еще Либби плакала, когда подарила Харриет на день рождения серебряный кулон в виде сердечка, а Харриет швырнула его на стол с криком: «Я же просила тебя купить мне игрушку!» Эдди потом отвела ее в сторону и рассказала, что сердечко было очень дорогим, «дороже, чем Либби могла себе позволить». Иногда, когда Харриет сидела на диване, листая «Британскую энциклопедию», эти воспоминания накатывали на нее с такой силой, что она откладывала книгу в сторону, забиралась в шкаф, закрывала за собой дверь и плакала, уткнувшись носом в атласные материнские платья. В такие минуты она была уверена лишь в одном — что она никогда больше не будет счастлива, и в горестном оцепенении наблюдала, как жизнь ее катится вниз, все ниже и ниже, под гору, под откос.
Школа начиналась через две недели. Хилли теперь был занят — он осваивал тромбон и ходил на занятия в некое подобие оркестра, именуемое «Трек-Клиника». Каждый день оркестранты выходили на футбольное поле и там часами маршировали в удушающей жаре. Во время тренировок футбольной команды они отправлялись в гимнастический зал, садились в кружок на стулья и играли гаммы. Вечерами руководитель их оркестра устраивал пикники — мальчики разводили костер и жарили на огне хот-доги, играли в мяч — или соревнования со старшими музыкантами. Теперь, даже когда Хилли возвращался домой не очень поздно, ему приходилось после ужина отрабатывать задания.
Харриет была даже рада его отсутствию. Она слишком сильно тосковала о Либби и стеснялась своего горя, к тому же ее дом был в таком ужасном состоянии, что приглашать к себе гостей не представлялось возможным. После Идиного ухода мать Харриет стала проявлять больше интереса к жизни дочерей и к хозяйству, но делала это как-то странно, непредсказуемо и бессистемно. В самом захламленном углу кухни вдруг появился мольберт, и в течение следующих нескольких дней Шарлот делала акварельный набросок фиолетовых маргариток — правда, вазу, в которой стояли цветы, она так и недорисовала. Она не замечала кип грязного белья, раскиданных по углам, но могла потратить вечер на то, чтобы отполировать медную ручку двери; не видела скопившейся в раковине посуды, крошек на скатерти, кислого запаха полотенец, пыли в комнатах, заляпанных грязью ковров, но однажды Харриет застала ее на кухне, где она до блеска начищала старый тостер.
— Красиво, правда? — спросила мать, отступая на шаг и любуясь своей работой. — Ида никогда не обращала особого внимания на чистоту, верно? Но мы же справляемся и без нее, так, крошка? Нам же хорошо втроем?
И вовсе не было им хорошо. Но надо отдать Шарлот должное, она старалась. Однажды она даже вытащила свою старую поваренную книгу, пролистала ее, нашла рецепт блюда под названием «Стейк Дианы», выписала на листок бумаги ингредиенты и закупила их в соседнем магазине. Дома она повязала кокетливый передник с воланом (подарок на Рождество, никогда еще не ношенный), закурила сигарету, сделала себе бурбон с колой и приготовила великолепный ужин. Они втроем сели за обеденный стол в гостиной, и Алисон зажгла свечи, которые отбрасывали длинные, колеблющиеся тени на стены и потолок. Это был их лучший ужин за много дней — правда, грязная посуда так и осталась лежать в раковине немытой.
Жизнь без Иды осложнила существование Харриет еще в одном, совершенно неожиданном, аспекте. При Иде территория обитания матери сводилась в основном к собственной спальне. В ее отсутствие мать постепенно начала осваивать соседние территории и часто вторгалась в комнату Харриет без приглашения. С какой надеждой раньше Харриет ждала малейшего знака материнского внимания! Теперь оно в неограниченных количествах давалось ей ежедневно, но вместо радости вызывало только приступы острой неловкости, раздражения или даже гнева. По вечерам мать подходила к Харриет, когда та занималась каким-нибудь делом, и нерешительно переминалась рядом, будто надеясь, что Харриет заговорит с ней. В такие минуты Харриет внутренне сжималась — она и рада была бы общению с матерью, но совершенно не представляла, о чем с ней можно разговаривать. То ли дело Алисон, само ее молчаливое присутствие действовало на мать успокаивающе. Иногда они втроем собирались на диване в гостиной, но тогда разговор получался поверхностным и в основном крутился вокруг Либби. Все вокруг напоминало им ушедшую тетушку. О чем бы они ни говорили, о фруктах или овощах, о дверных ручках, о ложечках, о тарелках, мыслями постоянно возвращались к Либби. Апельсины? Все помнили, как Либби любила класть апельсиновые дольки в рождественский пунш. А апельсиновый кекс, который Либби так хорошо пекла?
Груши? Ну конечно, знаменитый грушевый компот с имбирем, коронное блюдо Либби. А еще та песенка про маленькое грушевое деревце, она ее так мило пела… И натюрморт с грушей у нее над кухонным столом… О чем бы ни заходил разговор, имя Либби непременно всплывало, и она незримо присутствовала в их полутемной гостиной.
Харриет не очень это нравилось. Иногда ей даже становилось не по себе, словно Либби из человека превратилась в какой-то вездесущий газ и выползала из замочных скважин или щелей в паркете. К тому же Харриет казалось несправедливым, что и ей и Алисон категорически запрещалось не только жалеть об уходе Иды, но даже произносить ее имя. Конечно, мать ни разу не сказала об этом прямо, но любое упоминание об Иде выводило ее из себя.
— Как ты смеешь! — вскрикнула она как-то раз, когда Харриет, не подумав, вскользь бросила, что скучает по Либби и Иде. — Как ты смеешь даже сравнивать их! И
Она схватила за руку испуганную Алисон, резко выпустила ее, вскочила из-за стола и выбежала из комнаты.
Не то чтобы Харриет ненавидела мать, нет, иногда, проходя мимо кухни, она видела скорчившуюся на стуле фигуру в голубом пеньюаре, с головой, опущенной на руки, и неизменной дымящейся в пепельнице сигаретой. В такие минуты ей хотелось подойти и обнять эти понуро сгорбленные плечи, прижать мать к себе, пригладить ее растрепанные волосы. Но когда Шарлот вдруг поднимала голову и пыталась заговорить с ней, Харриет или позорно бежала из кухни, или, сама не зная почему, превращалась в ледяную статую. Однажды вечером она сидела в гостиной, изучая очередную статью в «Британской энциклопедии», — на этот раз про семейство морских свинок, обитающее в Южной Америке. Мать неслышно подошла к дивану и опустилась рядом с ней. Харриет застыла, а мать тихонько погладила ее по руке.
— У тебя впереди вся жизнь! — Она сказала это как-то слишком громко, будто с подмостков театра.
Харриет промолчала, угрюмо рассматривая черно-белую фотографию капибары, самого большого в мире грызуна.
— Знаешь… — мать усмехнулась ненатуральным, театрально-драматичным смешком. — Я бы не хотела, чтобы ты пережила то, что пришлось пережить мне.
Харриет не сводила взгляда с картинки, хотя та уже начала расплываться перед ее глазами. Она сжала зубы и решила не поднимать глаз на мать. Она прекрасно понимала, что нужно Шарлот, — любой, самый маленький знак внимания, кивок, слова «бедная мама» или улыбка. Но Харриет сделала над собой гигантское усилие и продолжала молчать.
Почему? Да потому что чувство несправедливости захлестнуло Харриет, она даже задрожала от возмущения. Где была мать, когда ей, Харриет, нужно было ее внимание? Сколько раз она умирала от желания поговорить с ней, поделиться горестями, прижаться к теплой материнской груди. Как часто она стояла в коридоре за дверью ее спальни, слушая ее ровное, равнодушное дыхание? А совсем недавно, когда она ворвалась к ней в слезах, чтобы умолять ее оставить Иду, что она увидела? Палец, поднятый вверх вялым королевским жестом, простое
Харриет вернулась к реальности и поняла, что мать встала и смотрит на нее сверху вниз. Ее улыбка теперь была колкой, как колючая проволока.
— Не смею отвлекать тебя от чтения, — сказала она, поворачиваясь к двери.
Харриет немедленно почувствовала угрызения совести.
— Мама, что ты говоришь? — Она отложила «Энциклопедию».
— Ничего. — Мать затянула потуже кушак халата и вышла в коридор.
— Мама? — Харриет вскочила, но было поздно, дверь спальни закрылась с демонстративным щелчком. — Мама, прости…
Господи, ну почему она такая отвратительная, злобная, гадкая? Почему она не может общаться с матерью как все нормальные девочки? Ответ напрашивался сам собой — потому что у тех девочек