– Что-то ты спозаранку, – сказал я.

– Я всегда встаю рано. По утрам мне работается лучше всего.

– Чем занимаешься? Греческим? – спросил я, взглянув на книги.

Генри поставил чашку на блюдце:

– Перевожу «Потерянный рай».

– На какой язык?

– На латынь, – торжественно произнес он.

– Вот как. А зачем?

– Хочу посмотреть, что у меня выйдет. На мой взгляд, Мильтон – величайший английский поэт, я, например, ставлю его выше Шекспира, но иногда мне становится досадно, что он предпочитал писать по- английски. Конечно, он сложил немало стихов на латыни, но это было еще в студенческие годы. В «Потерянном рае» он доводит английский до пределов возможного, но я думаю, что язык без падежных окончаний в принципе не может поддержать тот структурный порядок, к торжеству которого он стремится.

Генри опустил сигарету в пепельницу. Как зачарованный я следил за поднимавшейся струйкой дыма.

– Хочешь кофе?

– Нет, спасибо.

– Надеюсь, ты спал хорошо.

– Да, очень.

– Мне здесь спится гораздо лучше, чем где бы то ни было, – сказал Генри, поправляя очки и склоняясь над словарем. Легкая сутулость плеч выдавала усталость и напряжение, которые я, ветеран многих бессонных ночей, тут же распознал. Внезапно я понял, что этот его неблагодарный труд был, скорее всего, просто средством скоротать ранние часы, сродни кроссвордам, над которыми убивают время многие жертвы бессонницы.

– Ты всегда так рано встаешь?

– Почти всегда, – ответил он, не поднимая глаз от бумаг. – Здесь очень красиво, но дело в том, что даже самые вульгарные вещи не вызывают отвращения на рассвете.

– Понимаю, о чем ты, – сказал я. Я действительно хорошо знал это чувство. Плано не казался мне невыносимым только ранним утром, когда на улицах не было ни души и сухая трава, заборы из сетки, одинокие низкорослые дубы – все было окутано мягким золотистым светом.

Генри оторвался от книг и посмотрел на меня почти с любопытством:

– Должно быть, тебе не очень нравилось там, где ты жил раньше?

Этот образчик дедукции в духе Шерлока Холмса изумил меня.

Заметив мое смущение, Генри улыбнулся.

– Не волнуйся. Ты скрываешь это очень умело. – Он снова углубился в книгу, но через пару мгновений поднял глаза. – Знаешь, наши едва ли способны понять такие вещи.

Он произнес это без злости, без сочувствия, как бы мимоходом. Я даже не уверен, что правильно интерпретировал его слова, но именно тогда я впервые почувствовал нечто, чего раньше совсем не понимал: почему все остальные так любят его. Взрослые дети (да, понимаю, оксюморон) инстинктивно тянутся к крайностям: молодой ученый – гораздо больший педант, чем его старший коллега. И я, тоже будучи молод, принимал эти высказывания Генри очень близко к сердцу. Сомневаюсь, что сам Мильтон смог бы сильнее поразить мое воображение.

Полагаю, что в жизни каждого человека есть определенный критический период, когда характер определяется раз и навсегда. Для меня это был первый осенний семестр в Хэмпдене. Я прекрасно сознаю, сколь многие привычки (приобретенные, должен признаться, по большей части в подростковом подражании остальным студентам Джулиана) сохранились у меня до сих пор: манера одеваться, литературные вкусы, даже любимые блюда. Спустя годы мне не составляет ни малейшего труда припомнить распорядок дня моих новых друзей, вскоре ставший и моим собственным. При любых обстоятельствах они жили по часам, почти не оставляя места хаосу, который раньше казался мне неотъемлемым атрибутом студенческой жизни, – беспорядочное питание и занятия, полуночные походы в прачечную. В определенные промежутки времени, даже если мир грозил вот-вот обрушиться, можно было быть уверенным, что Генри сидит в круглосуточно открытом зале библиотеки, или что искать Банни совершенно бесполезно, потому что он ушел, как всегда по средам, на свидание с Марион или на свою обычную воскресную прогулку. (И так же, как Римская империя продолжала функционировать, даже когда людей, способных править ею, уже не осталось да и сама имперская идея давно погибла, наш ежедневный распорядок не изменился и в ужасные дни после смерти Банни. Всегда, всегда, вплоть до самого конца, по воскресеньям мы ужинали у Чарльза с Камиллой – за исключением вечера убийства, когда есть никому не хотелось и традиционный ужин перенесли на понедельник.)

Я был очень удивлен тем, с какой легкостью им удалось ввести меня в цикличный, поистине византийский круговорот своего существования. Они так привыкли друг к другу, что, наверное, видели в моем присутствии приятный элемент разнообразия, к тому же их интриговали даже самые заурядные мои привычки: пристрастие к детективам и регулярные походы в кино; то, что я пользовался одноразовыми бритвами и никогда не ходил в парикмахерскую, а стригся сам; даже то, что я читал газеты и время от времени смотрел новости по телевизору. Этот факт казался им верхом чудачества, эксцентричной особенностью, присущей мне одному. Никому из них не было абсолютно никакого дела до того, что происходит в мире; их невежество в области современной жизни и истории последних десятилетий поражало. Однажды за ужином Генри чуть не потерял дар речи, услышав от меня, что люди побывали на Луне.

– Не может быть, – сказал он потрясенно и отложил вилку.

– Правда-правда, – хором поддержали меня остальные, где-то умудрившиеся почерпнуть эту информацию.

– Не верю.

– Я сам видел, – подтвердил Банни. – По телику как-то показывали.

– Но как они туда попали? Когда это вообще произошло?

Когда мы собирались вместе, они все еще подавляли меня своим нерушимым единством, и по- настоящему близко я узнал их только поодиночке. Зная, что я тоже засиживаюсь допоздна, Генри иногда заезжал ко мне ночью по дороге из библиотеки домой. Фрэнсис – жуткий ипохондрик, который просто не мог ходить к врачу один, – часто уговаривал меня составить ему компанию, и, как ни странно, мы подружились именно во время этих поездок к аллергологу в Манчестер, к «ухо-горло-носу» в Кин и так далее. Той осенью ему больше месяца лечили зуб – сперва удаляли нерв, потом пломбировали канал. Каждую среду после полудня, белый как мел, он молча появлялся на пороге моей комнаты, и мы отправлялись в Хэмпден, в бар неподалеку от стоматологии, где сидели до трех часов, когда ему нужно было идти на прием. Я сопровождал его якобы для того, чтобы вести машину на обратном пути, пока он будет приходить в себя после веселящего газа, но, поскольку я дожидался его в баре, к тому моменту, когда он выходил от врача, наши возможности вести машину уже оказывались примерно на одном уровне.

Больше всего мне нравились близнецы. Они обращались со мной так радушно и непринужденно, словно мы были знакомы сто лет. К Камилле я питал особое чувство, но, как бы мне ни было приятно ее общество, я ощущал себя при ней слегка скованно, и дело было вовсе не в недостатке обаяния или сердечности с ее стороны, а в том, что я слишком сильно жаждал произвести на нее впечатление. Я всегда с нетерпением ждал, когда снова ее увижу, и думал о ней беспокойно и часто, и все же куда уютней мне было в компании Чарльза. Импульсивный и добрый, он очень походил на сестру, но был больше подвержен перепадам настроения. Порой он надолго замыкался в себе, однако обычно был весел и разговорчив. В любом случае общаться с ним мне было легко. Одолжив у Генри машину, мы с ним ездили в Мэйн, где он традиционно заказывал клубный сэндвич в своем любимом баре, в Беннингтон, в Манчестер, на собачьи бега в Поуналь. Оттуда он в результате притащил домой старую борзую – она больше не могла участвовать в соревнованиях, и Чарльз спас ее от усыпления. Собаку звали Фрост. Она привязалась к Камилле и ходила за ней по пятам. Генри цитировал по памяти пассаж про Эмму Бовари и ее итальянскую борзую: «Sa pensee, sans but d'abord, vagabondait au hasard, comme sa levrette, qui faisait des cercles dans la campagne…»

Вы читаете Тайная история
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату