— Ну-ка давай-ка! Садись к нам в машину — разберемся! — Милицейский взял Чашкина за рукав. Тот робко попробовал высвободиться.
— Мне в Москву надо! Похороны у меня!
— Ишь ты! В Москву! — восхитился милицейский. — Так тебя там и ждут, такого красивого! Давай-ка для начала к нам заедем, а потом уже в Москву-то!
Задняя дверь «газика» была уже распахнута. Там было что-то вроде клетки.
Взвыв от боли в ногах, Чашкин кое-как забрался. Дверцу захлопнули. На оконце была решетка. Решеткой же отделялась и кабина, где сидел молчаливый штатский и куда бодро- спешно, как после удачной охоты, забрались на переднее сиденье милицейский с шофером.
Машина побежала по шоссе, свернула на плохой асфальт. Чашкин в тоске закрыл глаза. Он всем нутром своим слышал, что его везут в сторону!
— Вылазь! Чашкин вылез.
— Иди! Чашкин пошел.
За прилавком, похожим на тот, что был в отделе перевозок, сидел и иронически улыбался младший лейтенант.
— Вот, товарищ лейтенант! Подобрали на шоссе. Идет, говорит, в Москву. Документов нет.
— Ага. А почему же у тебя, дорогой товарищ, нет документов? — очень искренно, казалось, поинтересовался лейтенант.
— Обокрали.
— Ай-яй-яй! — в шутку ужаснулся лейтенант. — Обокрали?! Ну, и как же тебя обокрали?
Чашкин стал рассказывать. Говорить ему было трудно: болела грудь, да и неохота ему было говорить. Он видел, что натужным, насильственно-кратким его словам не верят.
— Там, в аэропорту, протокол составляли, — вспомнил он. — Вы, так свяжитесь…
— Ага! — совсем развеселился лейтенант. — Прямо сейчас и свяжемся! По спутниковой связи! — Однако тут же стал серьезный и даже грозный. — А теперь давай-ка и мы протокол составим. Но чтобы без вранья у меня! Понял? Фамилия?
— Чашкин.
— А может, Плошкин? Ты подумай! Ну ладно… пусть будет пока Чашкин.
— Я на похороны летел. У меня же телеграмма есть! — Чашкин полез за пазуху.
— Может, у тебя там еще что-нибудь есть? Логвиненко, обыщи-ка его!
Логвиненко обшаривал Чашкина, а лейтенант читал тем временем телеграмму.
— Вот! — сказал Логвиненко. — Кусок батона и бумажка с неизвестным адресом.
— Батон оставь, бумажку давай сюда! Чашкин всполошился:
— Э-э! Это адресок мне один шофер дал!
— Не боись! Все будет в целости! У нас ничего не пропадает. Больше ничего нет? — спросил лейтенант у Логвиненко. — Значит, оформляем как бомжа. По какому, говоришь, адресу проживал?
Опять ни единому его слову не верили. Опять кошмарное возникло ощущение: перед ним уже побывал в этих краях кто-то, так всем налгавший, что теперь уже никто никому не верил.
— Подпиши-ка вот здесь, Чашкин, и иди, отдыхай! Завтра будем с тобой разбираться, Чашкин, Плошкин… — Лейтенант маленько тут задумался и добавил: —…Поварешкин! — И рассмеялся с удовольствием. — А с телеграммой, молодец, это ты что-то новое придумал, — добавил он искренно, — все остальное слыхали, и не раз! А вот такое впервые. Молодец!
Чашкин подписал, где показали.
Логвиненко открыл засов на решетке, которая здесь же, в этом же помещении, отгораживала что-то вроде загона. Похоже было на клетку зоопарка.
В загоне на голом полу, похожий на груду тряпья, спал человек. Услышав лязг засова, спустил с лица полы пальто, сел и ясным голосом сразу же заорал:
— Лейтенант! Требую врача!
— Погоди маленько… — отозвался лейтенант (из клетки его не было видно). — Уже вылетел врач. Срочным рейсом из Москвы. Склифосовский его фамилия.
— Протестую! Требую зафиксировать множественные побои, нанесенные мне милицией при исполнении ими гнусных своих обязанностей!
— Я вот тебе сейчас зафиксирую… — грозно сказал Логвиненко, возникая перед решеткой. — Замолчишь? Замолчишь или нет?
— Замолчу, — сбавил тон кричавший. — Но не навсегда. Юнеска меня все равно поддержит!
…Во дворе раздались крики, шум, затем громыхание в дверях.
Пьяным, развеселым голосом кто-то заорал на всю дежурку:
— Нам песня стро-ой пережить по-мо-га-ает!.. Здорово, Петруха! Давненько не видел я твоей противной рожи! Пусти, сержант, дай я Петеньку поцелую! Слушай, Петруха Говорухин, как ты их воспитываешь? У них ведь ни боевой, ни даже политической подготовки!
— Опять нажрались, Иван Евдокимович?
— Кто учил тебя таким словам, Говорухин? Не «нажрался», а «вкусил внутриутробно». Дабы попытаться, Петюнчик, хоть в какой-то степени притупить то горестное чувство утраты, которое я испытываю совокупно со всем прогрессивным человечеством! Ты разве не испытываешь чувства утраты? И даже чувства глубокой скорби не испытываешь?! О-о! Никогда не думал, что из двоечника Говорухина выйдет такая черствая личность! Ушел из жизни выдающийся борец за угнетенное прогрессивное человечество, а ты?.. А ты продолжаешь сажать за решетку лучших людей России!
— Да не собираюсь я вас сажать, Иван Евдокимович…
— Тем хуже! Значит, среди лучших людей России ты меня уже не числишь!
— Ну, хотите, посажу?
— А вот тогда ты будешь предпоследний подлец! Ибо сажать любимого учителя, который обучил тебя слагать буковки родного языка в слова протокола…
— Русскому языку не вы нас учили.
— Если бы учил я, то я бы повесился! Думаешь, я не помню, что ты в прошлый раз написал?! «Вы-ра-зи-ми-ши-ся»! Да-с! Александр Сергеевич вовремя застрелился. Он знал, он предчувствовал, в чьи руки попадет русский язык!
Было слышно, как лейтенант сказал в сторону:
— Никонов! Я же тыщу раз говорил: не привози ты его сюда!
— Они перед райкомом в клумбу мочились.
На крыльце опять загромыхало. Лейтенант торопливо приказал:
— Доставь его домой, Никонов! А потом — на «елку-моталку»!
— Петро! Петюнчик! — вновь заорал бас. — Дай я все же таки безешку тебе влеплю! Ты возвращаешь мне веру в доброкачественность людей!
Чашкин впервые в жизни сидел за решеткой. Он словно бы даже окоченел от позора, его постигшего.
Сосед опять уже спал, привычно накрывшись с головой полами пальто. Чашкин же жался к прутьям решетки — поближе к воле — и, как на солнце, безотрывно зрил на лампочку, немощно светящую под потолком.
Он старался не прислушиваться к тому, что происходило в нескольких шагах от него. Он боялся поверить, но там, судя по аханью, хеканью, приглушенным стонам и мягкому стуку, били человека!
С грохотом опрокинулся стул.
— Ну, хватит! — деловито-недовольный, раздался голос лейтенанта. — Во вторую его!
…Сколько-то времени еще прошло, и Чашкин обнаружил, что возле клетки стоит Логвиненко и смотрит на него.
— Ну-ка, выйди-ка… — приказал милицейский, увидев, что Чашкин открыл глаза. — Да не бойся ты! — с досадой добавил он, когда Чашкин сделал заметное движение в глубь загона. С лязгом отомкнул засов.
— Ну что, Чашкин-Плошкин? — как доброго знакомого, встретил его лейтенант. — Иди сюда! Подпиши вот…
— А чо это?
— Декрет о мире! — Лейтенант, чрезвычайно собой довольный, рассмеялся. — Подписывай, не сомневайся!
Чашкин взял ручку и подписал: «Плошкин».
— А теперь иди и спи дальше.
— Это все? — не поверил Чашкин.
— А ты чего-нибудь еще хочешь? Иди-иди!
Чашкин вернулся в клетку, все еще не веря, что обошлось так просто.
Часа через два Логвиненко еще раз разбудил его, потолкав через решетку в плечо.
— Эй, Плошкин! Иди автограф давать! Чашкин, еще не вовсе проснувшийся, пошел.
Когда подписывал, мельком поглядел, чего подписывает. «Сидорчук… — прочитал он, — …в виде, оскорбляющем… сопротивление…»
— А вы не знаете случайно, на какой день хоронют? — спросил он, внезапно осмелев.
Тот не заорал, не погнал. Задумался.
— Дня два вроде… Эй, Логвиненко! — спросил он у дремлющего своего подчиненного. — На какой день хоронят?
— На второй, кажется. Бывает, на третий…
— А… — сказал Чашкин и вдруг обомлел, увидев свое лицо в зеркальце, прибитом к стене.
Только сейчас он понял, почему сегодня его так упорно называли «дед».
Полусантиметровая щетина, совершенно белая, покрывала лицо. Чашкин с трудом узнал себя.
Странное дело, дома он и брился-то не каждый день — особой нужды не было, — а вот сейчас за какие-нибудь сутки дремучей бородищей оброс, седой и грязной.
Чувствуя довольно человеческое к себе отношение, он осмелился и попросил:
— Мне бы лицо умыть, а? А то звон какое чувырло! — и показал на зеркало.
Логвиненко приподнялся со стула, показал в узкий коридорчик, ведущий из караулки. «Вон там умывальник!.» Хотел было встать и сопроводить, как положено, но передумал и опять плюхнулся дремать.
Чашкин пошел коридорчиком и действительно вскоре увидел облупленную раковину и медный кран, торчащий над ней.
Но тотчас же он увидел и еще нечто, вдруг повергшее его в крупную, сразу же изнурившую дрожь.
В конце коридорчика была дверь. Дверь была приоткрыта. А за дверью этой чернота ночи.