Все невпопад было! Все было не так!

Чашкин даже застонал с досадой, опять ощутив, опять застрадав от тесноты, в которой находится — от тесноты! от раздражительной несвободы! от связанности! — от всего того, из-за чего, как ему казалось, так убого, так темно и погребенно было всем его чувствам.

И — голодное, вспыхнуло вдруг жгучее желание вырваться! Из утеснения этого вырваться! Из-под груза корзинки этой, что ли! Из кургузого пальтеца своего вырваться! Из всего того вырваться, что как бы и не существовало в яви, но чем заполонена была его жизнь, что делало его жизнь загроможденной, несвободной, тесной, сереньким душным туманом, как бы задымленной!

Он даже застонал от несказанного мечтания этого и досадливо завозился под корзинками своими.

— Ну что, дядя Вань? Броня крепка? — Костик, развеселый, опять стал затискиваться в кабину. — Теперь полетим, как в ероплане!

Дал газ. По привычке щелкнул ручкой приемника. Снова заныли медленные, горесть обозначающие звуки. Костик матюкнулся. Без особой надежды поискал другую волну.

Старательно опечаленным, сгущенным голосом, в котором, однако, привычно проскальзывали нотки бодренькой актерской фальши, диктор произнес: «Отдать последнюю дань выдающемуся…» — Костик поспешно щелкнул выключателем.

Через полминуты, сурово и горестно глядя перед собой, сказал:

— Неделю, не меньше.

— Чего «неделю»? — не понял Чашкин.

— Неделю, не меньше, никому житья не будет!

— Ты это к чему?

— А к тому! Помер? Пусть о тебе родня горюет! Не хрена всей стране настроение портить!

Тяжелые, снеговые, похоже, облака громоздились по горизонту. Смерклось. Черные мокрые поля, скорбно и скупо присыпанные белым, тянулись по сторонам дороги.

Угрюмая осень, непоправимая осень царила в мире. И то и дело тоскливо вскидывалось сердце: до зимы, серой, хмурой и безрадостной, оставался день-другой, не более.

— Летают! — с облегчением вскрикнул вдруг Костик и вновь повеселел. — А то, думаю, сидеть дяде Ване Чашкину! Больно уж злодейские тучи заходят.

Неприятно, словно свинец на срезе, посверкивающий самолет, похожий на беременную рыбину, грузно набирал высоту. Он казался почти белым на фоне черно-сизых туч, и был он дивным, но и раздражительно-ненужным, посторонним здесь, во глубине глуши.

При виде самолета Чашкин неприятно взволновался.

Сейчас, внутри машины, рядом с поселковым Костиком — он был еще дома. Но до города оставались уже минуты — уже поднялись над лесом бело-красные полосатые трубы комбината, жирно и сыто извергающие сажный дым, все чаще попадались навстречу городские машины… Вот-вот должно было кончиться свое, знакомое, и начаться — новое, чужое!

И опять он услышал, как вяло, протестующе заныло в душе. Не хотел он никуда ехать! Боялся он ехать!

* * *

Его пристегнули ремнем поперек живота, и он стал сидеть, неестественно выпрямивши спину, затылок закинув к изголовью кресла, руки державно возложив на подлокотники — очень сам себе напоминал окаменелого какого-то истукана.

Неизвестно было, в какую сторону глядит самолет, но Чашкину почему-то думалось, что лицом он обращен сейчас прямиком на Москву, и вот теперь-то, связанному, насильственно повернутому в ту сторону, ему уже невозможно было увильнуть мыслью от того, что ждет его там. И с покорной отвагой прикрыв глаза, Чашкин стал понуждать себя думать о том, что ждет его там…

И вдруг — на удивление легко, быстро, исчерпывающе — увидел,

как скромно толкутся на улице возле забора, и в палисаднике, и на крыльце материнского дома, без конца перекуривая и, похоже, не имея охоты заходить в дом, темно одетые люди с выражением лиц деловито-сурово-торжественным…

как, бережно проталкиваясь сквозь эту тихую толпу, снуют туда-сюда распорядительные женщины, непонятно взбодренные и оживленно озабоченные неизвестно откуда идущими поручениями…

как чинно восседают на скамеечках, вынесенных на воздух, старушки в черных глаженых платочках, беспечально, с торжественным и одухотворенным высокомерием поглядывающие на молодых, которые потерянно мыкаются по двору, все не решаясь войти в дом, а потом все же заходят, чтобы через несколько времени вновь возникнуть на крыльце с лицами, взволнованными и светло-растревоженными…

Он увидел затем, что и в доме рассажены по табуреточкам и стульчикам, стоящим как-то по-особому отдельно, многочисленные старушки — здесь-то совсем уже старенькие, кажущиеся спящими, иной раз и вправду задремывающие но время от времени так взглядывающие на оживленно живущих вокруг людей, такими нежно-беззащитными младенческими глазами, — что рука у людей так и тянулась утешительно прикоснуться к их отчаянно худеньким, совсем уже бестелесным плечикам, и хотелось сказать им что-то в (рослое, ободрительное и ласковое, но не сказывалось чаще всего — только влага быстренько подергивала глаза людей…

Он увидел, как в тесной прихожей дома кучно толкутся, словно бы испугом теснимые поближе к выходу, люди с небудничными, тревожными и нежными глазами — почти каждый растерянно выбит из колеи и потому как бы родственно обращающий себя, раскрытого, навстречу всякому, кто заходит с улицы, первым делом бросая по-детски настороженный и жадный взгляд свой туда,

где за раскрытой дверью, узостью к двери, стоит гроб, сразу же жестоко разящий воображение злыми узорчатыми зазубринами глазета, бегущими по краям этого корытообразного вместилища, и желто-стеариновой птичьей головкой того, кто лежит там, вдали, с трудом различимый среди быстро мертвеющих цветов, кротко горящих свечей и пышно взбитых кружавчиков изголовья, — где сумрачно царствует удивительнейшее пространство тишины и где непостижимым образом все длится и длится торжественное мгновение Конца, Завершения, Достигнутого Предела…

Человек вступал в это странное пространство, некоторое время глядел, избегая пристально глядеть, на то неузнаваемое, что лежало в цветах, однако долго не выдерживал присутствия своего живо живущего, живо суетящегося существа среди этого недвижия, среди запредельного этого Покоя, как бы уже сгустившегося вокруг этого, живому человеку противной красотой красивого гроба, — поворачивался, уходил, озадаченный и неспокойный, не забывая скользнуть напоследок пытливым сочувственным взглядом по стульчикам, на которых чинно и устало, будто исполняя работу, восседала родня.

Среди родни Чашкин, понятно, увидел и себя — как бы со стороны — неприступно праздничного, как бы слегка закоченевшего в черном бостоновом костюме и галстуке и слегка важничающего от того несомненного факта, что нынче он — одно из главных лиц в этом замедленно, сонно и церемонно длящемся действе.

Но именно — как бы со стороны видел себя! И было ему немного стыдно от этого. Стыдно, что не слышит он в себе, хоть убей, настоящего горя!.. А особенно стыдно было оттого, что мысли его раз за разом возвращаются к тому неизбежному моменту, когда нужно будет целовать усопшего в уста, а он, ничтожный человечек, вот ведь о чем размышляет: как бы этак исхитриться и как-то так повернуться спиной к зрителям, склоняясь над гробом, чтобы не видать было, целует он или не целует в ледяные губы лежащего в гробу!

Все чувства, все мысли его о матери, о смерти матери были словно бы пыльненьким салом заволочены, полузасохлы, вялы.

«Что же ты за человек такой?!» — думал он о себе с отчаянием.

…Самолет крупно вздрогнул. Звук моторов с натужного, преодолевающего завывания перешел в новую тональность, радостно-облегченную. И самолет, коротенько падая — как со ступеньки на ступеньку, — содрогаясь и временами сильно шарахаясь, будто подвергаем ударам ветра, пошел на снижение.

Чашкин открыл глаза. Светилась надпись про не курить и привязные ремни.

Все, вокруг сидящие, взволнованно шевелились. Внимательно вычисляя, вглядывались в часы.

— До Москвы-то еще час с лишним…

Никто уже не спал. Озирались на соседей. Взглядывали вниз через иллюминаторы. Беспомощно и тревожно были оживлены.

— Чего это они? До Москвы еще час с лишним! — слышалось то там, то здесь.

— Может, чего случилось?

— Это ты брось! Что может случиться?

Однако паника, как легкий сквознячок, уже веяла среди пассажиров.

— Мало ли случаев?

— Брось!

Самолет еще раз шарахнуло, как бы даже в сторону швырнуло. Отчаянно заплакал проснувшийся ребенок. Паникой еще раз — уже свежее — повеяло по самолету.

— Что же это они делают, сволочи?! — бухнул на весь салон отчетливый бас.

Тотчас же — вподхват ему — затараторила женщина, с возмущенными полувзвизгами затараторила что-то привычно-скандальное, в гуле моторов малоразборчивое, неизвестно кому адресованное, но взвинчивающее.

Тут вновь закричал младенец — завизжал! Теперь уже на новой, совсем пыточной, непереносимой ноте.

Тотчас все разволновались.

— Безобразие! — возгласил новый голос.

— Что же это они делают, сволочи?! — вновь гаркнул бас.

Вдруг все, сидящие по левому борту, стали, как по единой команде, склоняться к иллюминаторам, что-то там высматривая. «Мотор…»— послышалось слово.

— Горим, что ль? — шутейно предположил молодой пьяноватый голос. И тотчас стал, видно, расталкивать соседа-приятеля:

— Эй! Кончай ночевать! Горим!

— Го-орим! — с готовностью, с готовой радостью вскричала какая-то бабенка.

На миг все стихли. И вдруг стало слышно, как, не сдержавшись, зарыдала женщина — тихо, но горестно и на весь салон отчетливо.

Тотчас забубнили во множестве голоса — успокаивая, возмущаясь, совестя, но было уже поздно.

Неизвестно откуда, как пожар, раздуваемый уверенным ветром, уже началось: «А-а-а!..» Возникая на скулящих, нудно ноющих низах, возвышаясь к истерическим слезам, пошел от человека к человеку плохо сдерживаемый (хотя пока еще и сдерживаемый) бессловесный вой: «А-а-а-а!..»

Чашкин плохо соображал, что и из-за чего происходит. Но он почувствовал, что и его вдруг мелко заколотило.

Салон уже голосил вовсю. Как от общей для всех зубной боли. И вот-вот вой этот должен был разрешиться: криками, истериками, вскакиванием с мест, беготней в поисках выхода!

Из-за занавесочки выглянуло насмерть перепуганное личико девочки-бортпроводницы. Тут же спряталось. Чашкин с изумлением страха озирался.

Молодая женщина у окошка из последних, видать, сил сдерживалась от воплей в голос — с закрытыми глазами запрокидывалась затылком к креслу и то хваталась растопыренными пальцами за грязное от слез лицо, то бессильно роняла руки в колени.

Мужик по соседству с Чашкиным сидел набычившись. Упорно, тупо, слепо и зло зрил в спинку кресла перед собой. Казался спокойным, но лицо его крупно дрожало: мышцы под кожей ходили торопливым ходуном.

Вы читаете Чужая сторона
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×