и грозил мне пальцем, и вдруг с громом и треском на меня рухнулись антресоли…
Когда я очнулась, был уже день; голова моя была обвязана, и Александра Семеновна сидела у моей постели. Явился доктор, а за ним и маменька. Доктор, внимательно посмотрев на меня, попробовал пульс и, наклонясь, спросил: не жарко ли мне? Я отвечала: 'нет', и попросила пить. Маменька сама подала мне питье, но мне уж не хотелось пить, и я сказала, что хочу спать… Доктор попробовал мою голову и сказал маменьке:
– - Жару почти нет; бреду больше не будет… Ну, благодарите бога, ваша дочь спасена! Но скажите, чем она была так потрясена и отчего ее болезнь так запущена?
– - Право, не знаю, все была здорова, легла спать, а утром начала кричать, что она горит и что ее сестры и братья горят!
Доктор ушел, сказав:
– - Надо ее теперь беречь!
Маменька, кажется, обиделась таким советом и, уходя вслед за ним, проворчала:
– - Право, уж не знаю, как их еще беречь!
ГЛАВА V
Попечения обо мне скоро кончились; как только доктор сказал: 'ваша дочь спасена', меня предоставили природе, которая и постаралась оправдать такую лестную доверенность: вскоре я попрежнему сидела за ученьем, голодала и часов по пяти сряду выстаивала на коленях. Гувернантка со дня свадьбы заметно стала худеть; вечера сделались скучны; Степанида Петровна гостила у молодых, а Александре Семеновне было не до дружеских излияний. В классе наставница наша задумывалась, вздыхала и часто принималась что-то писать; наконец в одно утро, когда мы сидели за уроками, гувернантка объявила тетенькам, что она желает ехать на отъезд, и прочла условие, наполненное такими подробностями и соображениями, которые доказывали глубокое знание практической жизни:
– - 'Я, нижеподписавшаяся благородная девица, имеющая аттестат, берусь учить семерых детей, девочек и мальчиков, французскому и немецкому языку, истории, географии, арифметике, закону божьему и всем другим наукам, -- девиц хорошим манерам и музыке, а мальчиков приличию, вежливости, а в случае надобности, и танцам. Мне же: тысячу двести в год ассигнациями, экипаж крытый рессорный -- через воскресенье, -- обращаться со мной как с благородной девицей, родственники молодые люди, если есть, должны вести себя со мной как можно вежливее, а лакеи вставать, когда я буду проходить мимо, и называть меня не как-нибудь по-своему, а барышней. Обед один и тот же и за одним столом с господами, место посреди стола, а не на конце. Чай и кофей четыре раза в день. Особую комнату с приличным освещением и меблировкой; в полное распоряжение девку, умеющую чесать, одевать, шить, и девчонку лет десяти, умеющую вязать чулки. Ниток на две дюжины чулок, холста домашнего на дюжину рубашек, дюжину полотенец, дюжину Двуспальных простынь…'
– - Как, ma chere, двуспальных? А зачем они вам? -- перебила Степанида Петровна. -- Разве вы хотите там замуж выйти?
И она язвительно засмеялась.
Гувернантка покраснела и объявила, что ей двуспальные простыни выгоднее, потому она их и написала; но видя, что тетушка продолжает подтрунивать, она, наконец, воскликнула:
– - А если б и так, что ж тут странного! Если ваша сестрица вышла замуж, отчего же я не могу выйти?
– - За кого? -- иронически спросила тетушка.
– - Боже мой, ma chere! Почему же я знаю? Ну, может быть, за какого-нибудь помещика…
Тетушка побледнела. 'Хороша помещица!' -- прошептала она… А гувернантка так расцвела от мысли сделаться помещицей, что позабыла неконченное условие, задумалась, наклонила набок свою рыжую голову и, улыбаясь, что-то чертила на лоскутке. Мы потом его видели весь исписанный вдоль и поперек: 'помещица такого-то села', следовало имя ее и отчество, а потом несколько точек, вероятно заменявших фамилию будущей супруги, и, наконец, великолепный росчерк, или просто: 'помещица, помещица'…
Радость наша была так велика, что мы не верили нашему счастию до самого дня отъезда гувернантки. Я очень сожалела о девочке, которую она требовала себе в полное распоряжение, и бедных детях, которые в невинности своей не предчувствуют, что их ждут страдания жажды и голода… С тетушкой Степанидой Петровной гувернантка простилась очень трогательно (они даже дали слово писать друг к другу как можно чаще), но маменька, недовольная, что гувернантка отходит и тем на время нарушает порядок в доме, рассталась с ней холодно. Прощаясь с нами, гувернантка прослезилась; но, увидев наши сияющие радостью лица, она так огорчилась нашей бесчувственностью, что непременно бы наказала нас, если б ее не торопили ехать.
Вечером, когда отец воротился домой, мы услышали голос маменьки вместе с именем гувернантки. Тихонько подошли мы к двери. Маменька говорила с жаром:
– - Пусть попробует, никто не станет держать такую дрянь!
Отец, предвидя неприятный разговор о детях, с недовольной гримасой сказал лениво:
– - Ну, найми другую!
– - Нет-с, извините! Я и с одной довольно пострадала! Меня просто в гроб загонят вечные хлопоты да заботы!
И маменька залилась слезами, которые в таких случаях всегда имели полный успех: отец, сразу запуганный, не решался противоречить ничему.
– - Ну, полно, делай, как знаешь и как хочешь. -- И, махнув рукой, он подпер голову руками. Маменька обратилась к Кирилу Кирилычу, долго рассказывала, как ее мучат дети, и заключила так:
– - Всех их пора раздать по училищам… дома только балуются. Вот Мишка опять не ходил в гимназию… Ты, Андрей, его хоть бы высек…
– - На него никакое сеченье не действует, -- проговорил отец и положил голову в подушку, давая знать, это он теперь совсем не расположен рассуждать о воспитании детей.
– - Я их всех раздам! -- горячо воскликнула маменька. -- Девчонки могут бросить свои книги и заняться шитьем; я вот, слава богу, и без книг живу, дай бог им так жить; да еще увидим, кто их возьмет, даром что ученые! -- Маменька усмехнулась. -- Михайлу отдам к учителю, авось он его вышколит… Что же мне больше делать?.. Слышишь, Андрей?
Отец отвечал выразительным 'гм'. Маменька продолжала:
– - Федора к брату Семену, пусть учится рисовать.
Тут она остановилась, выжидая вдохновения, куда пристроить остальных детей.
– - А который год вашей Наталье? -- спросил Кирило Кирилыч.
Маменька смешалась. Убавляя себе лета, она решительно потеряла счет годам своих детей.
– - Кажется, десять, -- отвечала она -- и ошиблась: мне был уже тринадцатый…
– - А Ивану?
Маменька рассердилась.
– - А кто их знает, кому какой год!
Отец, подумав по внезапному возвышению голоса, что жена о чем-нибудь его спрашивает, опять промычал: 'гм…'
Кирило Кирилыч присоветовал отдать меня учиться музыке.
– - Прекрасно! -- воскликнула маменька. -- Ну, а тех двух меньших в гимназию, да на полный пансион! Так, Андрей?
Вместо ответа раздалось храпенье.
– - Вот изволите видеть! -- воскликнула маменька с гневом. -- Все на мне лежит!
Узнав нашу участь, мы побежали к тетеньке Александре Семеновне, окружили ее и заговорили всё вдруг, куда кого отдадут.
– - Мишу отдадут к учителю.
– - И хорошо!.. Только вы ей скажите, тетенька, -- если меня будут бить, я учиться не буду… я сам уйду в солдаты!
Миша говорил так решительно, что тетенька испугалась и начала его уговаривать.
– - А Федю к дяденьке учиться рисовать…
– - Ну, брат, он тебя научит писать вывески.
– - А мы с Наташей будем странствующие музыканты… Надо же пособлять маменьке.
– - А вас, тетушка, с Степанидой Петровной, вот погодите, она отдаст учиться танцовать… вы будете играть сильфиду…
– - Перестаньте говорить глупости.
Тетенька сердилась, мы смеялись, а Миша все больше свирепел и грозился уехать на Кавказ.
– - Поезжай, брат! -- кричал ему будущий музыкант. -- Я тебе сочиню марш, когда ты будешь полковым командиром.
Весь остаток вечера прошел в рассуждениях о нашей будущей жизни. Меньшие братья, Петр и Борис, горько плакали. Тетенька Александра Семеновна на другой день попробовала заикнуться, что они еще очень малы, но маменька отвечала с гневом:
– - Балуйте их! Они малы! Да в их лета другие дети кормят уж своих родителей!..
Точно: в то время два мальчика, немного постарше моих братьев, разъезжали по Европе, давали концерты и собирали большие деньги. Они посетили и Петербург. Маменька в первый раз в жизни решилась купить ложу и забрала нас послушать их… И ни на минуту во весь концерт не переставала она напевать нам, что вот какие бывают дети: отца кормят, а вот у нее не двое, а восемь человек, да никто ни к чему не способен, а только ее огорчают…
Рассортировка наша началась и кончилась очень скоро. Миша отправился к учителю, которого маменька приискала по своему вкусу. Меньшие братья, в своих новых мундирах, горько плакали, расставаясь с игрушками, которые отдали мне на сохранение, и наказывали пораньше прислать за ними в субботу. Александра Семеновна тоже прослезилась и дала им по гривеннику. На другой день маменька сделала ей строгий выговор за баловство; она воротилась к себе вся в слезах… Мы вслух бранили и проклинали шпионов, очень хорошо зная, что на нее насплетничала Степанида Петровна, которая после такого подвига обыкновенно убегала к своей матери и возвращалась только на другой день, когда буря стихала.
Дяденьку, к которому отдали учиться брата Федора, мы не любили, как человека необычайно грубого. Он находил, что братьев мало секут, и говорил так: 'Уж если бы мне дали вас высечь, уж вы бы у меня!..' И голос его звучал таким чувством, как будто то были самые приятные мечты его и желания в жизни. Фигура его была очень оригинальна: лицо длинное и рябое с вечно глубокомысленным выражением, нос большой и топорный, руки, ноги -- все неуклюже; серые небольшие глаза до того невыразительные, бессмысленные, что не делай он движенья ногами и руками, его можно было бы принять за дурно сделанную чучелу. Грубость натуры и необразованность выказывались в нем на каждом шагу. Походка его была тверда и медленна, одну руку он вечно держал за спиной, как будто она приросла там. Являясь в детскую, он целовал в лоб свою любимую племянницу Соню, а для приличия и Катю: 'Ну, здравствуй, Соня; здравствуй, Катя…' Когда же очередь доходила до меня, он отворачивался и сухо говорил: 'Ну, здравствуй, мамзель Наталия'. Затем неизбежно следовало восклицание: 'А как у меня болит поясница, Сашенька!' -- так он называл тетеньку Александру Семеновну, или: 'А какой у меня геморрой, Сашенька!' С родной сестрой своей он здоровался очень холодно: они не любили друг друга, и Степанида Петровна явно над ним смеялась. Он очень любил рассказывать, но говорил так, что никто не мог понять его; кончив рассказ, он громко смеялся. Я всегда присоединялась к нему: меня ужасно смешил глубокомысленный его вид и уверенность, что он очень умно говорит. Ему случилось долго быть в Курске, и все сведения, которые он вывез оттуда, состояли вот в чем:
– - Представьте себе, Сашенька… ха, ха, ха!.. Там виноград гривна фунт… ха, ха, ха!.. Здесь просто дрянь, а уж в Курске я видывал, так с аршин…