переулка, как и всех других переулков и улиц, удостаивали своим вниманием только то, что сопровождалось блеском или хоть странностию, приезжало в коляске или шло в медвежьей шубе навыворот.
И часто с тех пор появлялась таинственная фигура по вечерам в Струнниковом переулке и больше всего бродила около дома башмачника и не раз уже заносила ногу на ветхое крыльцо, но потом медленно и печально удалялась, поминутно оглядываясь.
Дело шло к вечеру. Каютин сидел у башмачника. Как всегда, они говорили о Полиньке. Карл Иваныч уже перестал дичиться Каютина, перестал видеть в нем соперника и в сотый раз пересказывал ему, как любит он Полиньку, как любил ее. Как умели, они утешали друг друга в общем одинаковом горе. Вдруг в кухне, где было бедное семейство, жившее с башмачником, послышалось движение. Дверь отворилась, Каютин оглянулся и, будто двинутый электрической силой, кинулся к двери, где показалась женщина, одетая в черное.
В ту же минуту и она, с такой же стремительностью, так же молча, кинулась к Каютину.
Они встретились посредине комнаты и – прежде чем успело вырваться слово, мелькнуть в голове мысль – были уже в объятиях друг друга.
Куда девались желчные упреки, которые они готовили друг другу, злость и досада, копившиеся почти пять лет, куда девались мрачные подозрения? Не говоря ни слова, они поняли, что ни в чем не виноваты друг перед другом, и плакали, плакали слезами любви и счастья на груди друг друга…
Карл Иваныч, зарыдав, выбежал из комнаты.
Долго любовались они друг другом. Полинька гладила его черные кудри; он целовал ее глаза, расплел роскошные волосы. И ничего не говорили они, но только смотрели в глаза друг другу таким светлым, счастливым взглядом, что дай бог вам, читатель, испытать в жизни хоть один такой взгляд, и дай вам бог столько любить, так глубоко чувствовать, столько ощущать блаженства в собственном сердце, чтоб и ваши глаза загорелись таким же чудным блеском в ответ взгляду любимой женщины!
Когда прошел первый порыв радости, Каютин достал с своей груди полновесный бумажник и, так же молча, передал его Полиньке.
Но она, отбросив небрежно бумажник, принялась гладить его прекрасную бороду, которая, казалось, больше занимала ее.
– Пересчитай, Полинька! – были первые слова, которые произнес Каютин. – Для них переплыл я моря, исходил три стороны света, для них тысячу раз подвергал я жизнь опасности, и много кровавого пота выжали они из твоего друга.
Полинька принялась считать. Давно уже насчитала она пятьдесят тысяч, а денег все еще было много; вот и еще пятьдесят тысяч отсчитала, а еще надо считать.
Полинька вопросительно взглянула на Каютина.
– Все лишнее за то, что я пробыл больше трех лет, – сказал он.
Наконец все было сочтено, и они снова бросились друг другу в объятия.
Счастливы были они своим свиданием. Счастливы были они, что любили, что были молоды… но еще больше были они счастливы, что имели деньги, без которых непрочно было бы их счастье!
Глава IX
В Семеновском полку, на дворе серенького домика, происходила суматоха. У ветхого крыльца стояла старая дорожная коляска, запряженная тощими косматыми лошадьми, которые, повесив морды в спокойном ожидании, то щурили, то совсем закрывали глаза. Соня и небритый пожилой лакей суетились около коляски, укладывая разные узелки и корзинки. В комнатах все стояло вверх дном; мешки, узлы, калачи, разная одежда были разбросаны на стульях и запыленных столах.
Две старушки, лизина бабушка и мать Граблина, сидели друг против друга. Гостья плакала, а хозяйка сердито ворчала:
– Полноте, Марья Андреевна, ну, что делать! Верно уж так богу угодно, чтоб мы не породнились! Все, что могла, я сделала, – не приневоливать же мою Лизу!
– Да я уж не о том плачу, – всхлипывая, отвечала гостья. – А что будет с моим Степаном, как вы уедете?
И она еще сильнее заплакала.
– А что делать! что делать! такие ли еще есть несчастия! Поглядите-ка на мою Лизу: ведь краше в гроб кладут! – с тоской сказала хозяйка и продолжала, как бы рассуждая сама с собой: – Ив мои ли годы из города в город ездить? а что делать? она не виновата, что, кроме старой бабушки, у нее никого нет! Будь жива мать, может статься, жить ей лучше было бы… я старуха, мне все тяжело. Матушка! – с сердцем прибавила она, обратясь к гостье. – Матушка, вы-то хоть уже не плачьте, а то, кажись, у меня силы не хватит и в коляску сесть!
Гостья замолчала, но слезы так и душили ее.
– Хоть бы скорее ехать! все готово; где же Лиза? – ворчала хозяйка, украдкой отирая рукавом своего капота слезу, быстро покатившуюся по щеке.
Лиза в то время сидела в старой полуразвалившейся беседке, которая была совершенно прозрачна. Листья у акаций все облетели; оставались одни голые прутья. Граблин сидел возле нее, закрыв лицо руками и опираясь локтями на запыленный стол, весь усыпанный полупочернелыми сухими листьями. Лиза от черного платья казалась еще бледнее и печальнее; глазами, полными слез, смотрела она на Граблина, и ее руки судорожно мяли соломенную шляпку, которую она держала на коленях.
– Послушайте! – дрожащим голосом сказала Лиза. – Мне страшно оставить вас в таком состоянии духа; вспомните ваше обещание, данное мне, – беречь свою старуху-мать и себя. Клянусь вам, что я люблю вас!
Граблин крепче сжал свою голову и замотал ею.
Лиза печально усмехнулась и, продолжала:
– Да, я люблю вас, сколько мне позволяют мои силы. Если б один мой каприз, неужели бы я дошла до такого состояния? Мне все скучно, мне плакать хочется. Я люблю бабушку, но…
Лиза остановилась, тяжело вздохнула и тихо продолжала;
– Но я иногда не могу ее видеть. Мне кажется, не будь ее… я бы… одним словом, я давно бы уж не скучала!
Граблин с испугом посмотрел на Лизу, которая ласково и грустно улыбнулась ему и, остановив на нем свои печальные большие глаза, сказала:
– Я еду, может быть, мы…
Она горько улыбнулась и скороговоркой прибавила:
– …даже наверно, не увидимся больше.
Он невольно вздрогнул.
Лиза придвинулась к нему ближе; слегка покраснев, взяла его за руку, слабо пожала ее и сказала:
– Выслушайте исповедь мою… может быть, она вам покажет, что я не стою никакой любви.
Мертвою бледностью покрылось ее лицо и, помолчав немного, она начала твердым голосом:
– 'Я была еще очень молода, с нами познакомился один художник; он… полюбил меня; я тогда была совершенно другая, чем теперь: ветреность, надменность и страшная злоба – вот отличительные были мои достоинства. Как дитя играет с огнем, точно так и я тешилась своею властью, над его благородными чувствами; я гордилась, если мне удавалось его унизить и уничтожить в нем всякую волю; я хотела, чтоб он не имел своих желаний. Бывали минуты, когда я увлекалась сама его страстною любовью, я горела, как он, и тогда он мне казался красивым, я делалась кротка, послушна, я не уклонялась от его ласк; но скоро это проходило, и я мучилась своею слабостью. Мне казалось, что он гордо смотрит уж на меня, думая, что я его страстно люблю. Ложная гордость брала верх. Я старалась презрением и злыми насмешками выкупить свое минутное увлечение… Он посватался за меня, добрая моя бабушка обрадовалась и дала согласие. Я в жизнь мою не видала такой радости и такого счастья, когда он прибежал ко мне объявить согласие моей бабушки. Не знаю отчего, мне ужасно хотелось видеть его грустного, даже в отчаянии; я уже приготовилась его встретить разными утешительными словами: что я убегу с ним, что я умру без него. И, противься бабушка, я бы непременно это сделала, но ее доброта и его радость все испортили; у меня кровь закипела, и я сказала ему, что теперь я прошу времени обдумать и требовала, чтоб он никому не объявлял, что я его невеста. Я это выдумала, чтоб помучить его. Он пришел в отчаяние, но один мой ласковый взгляд опять успокоил его. Я сама чувствовала, что-то во мне было необыкновенное. Я не могла быть спокойной без того, чтоб его не мучить; мне страшно нравилось, бывало, когда он побледнеет, у меня сердце у самой кровью обольется! одно незначительное слово или взгляд, который я мимоходом ему брошу, и он оживал! В такие минуты я чувствовала необыкновенную гордость. Будь он строже ко мне и не люби меня так, я бы не сделала ни ему, ни себе столько зла. По его просьбе, что ли, только бабушка стала собираться прежде времени в Москву. Приехав туда, она стала готовить мне приданое; а он только и говорил, что о своем счастии, и все приставал, чтоб я ему говорила, что я его люблю. Мне стало надоедать, и я просила, чтоб отложили свадьбу на год. Он, как дитя, расплакался, бабушка стала меня упрашивать; все это так меня возмутило, что я еще решительнее объявила им, что 'я не хочу так скоро замуж итти'. В Москве у меня были приятельницы, которые, узнав все это, стали смеяться надо мною, что мой жених беден, что он мещанин, что я тоже буду мещанка. Моей ли ветреной и гордой голове было рассуждать? После многих страшных сцен с ним я объявила ему, что, не хочу итти за него замуж. Рассердись он на меня, наскажи мне самых обидных упреков, я бы испугалась своего безрассудного поступка, но он молчал! и когда я встала и пошла от него, я все еще думала: вот он кинется к моим ногам, будет меня молить, как обыкновенно он это делал; но на этот раз он сидел, как истукан. Я приписала все это тому, что он не верит и думает, что я его страстно люблю. Я уехала гостить к своей приятельнице, сказав бабушке, что я не хочу его видеть, что он мне противен. Бабушка стала меня упрашивать, сама расплакалась; это только значит поджигать меня. Мне было скучно без него, но я хотела показать характер; к тому ж у приятельницы моей часто были гости, она мне рассказывала, что и тот и другой влюбился в меня. Однако мне стало очень скучно, а все я не решалась первая сделать шаг, чтоб видеть его. Раз бабушка прислала за мной; я ужасно обрадовалась, но приняла вид, будто сержусь, зачем меня зовут домой. Я предчувствовала, что увижу его. И точно, он был у нас, только уж готовый к дороге. Я не поверила, сердце у меня сжалось; я, как дура, слушала его прощальные слова, я хотела ему сказать, чтоб он остался, но вдруг пришла мне мысль: что, если они с бабушкой сговорились, чтоб поймать меня! и я вооружилась силой, хоть слова его раздирали мою душу. Когда он стал окончательно прощаться со мною, он так зарыдал, что я… мне кажется, что я слышу его слезы теперь…'
Граблин не сводил глаз с Лизы, она была бледна, губы ее дрожали.
'…Когда он уехал, я, сама не знаю отчего, стала плакать, но слова бабушки: 'Что, Лиза! грустно стало?' придали мне прежнюю силу. Мне казалось, что бабушка торжествовала, что хитрость их удалась. Я вымыла глаза, чтоб не заметила моя приятельница, и уехала к ней; пробыла там с неделю и страшно соскучилась; мне показались молодые люди все гадкими и скучными. Я возвратилась к бабушке; мне было весело и легко дома, я, как ребенок, везде бегала, смеялась, – будто сто лет я не была дома. Я чувствовала, однако, – точно мне чего-то недоставало; впрочем, я надеялась, или, лучше сказать, я была уверена, что он скоро воротится. Я ждала его всякий день; мне казалось невозможным, чтоб он далеко уехал от меня; при малейшем шуме я вздрагивала, сердце у меня так и стучало, но я старалась принять равнодушный вид; да все это было напрасно! Он не приезжал, я плакала по ночам и свои слезы приписывала оскорблению, которое он нанес моему самолюбию, и своей злобе; а неотвязчивое желание видеть его – тому, что хочу насладиться мщением. А за что?.. Я не старалась обдумывать свои мысли.
'Я устала его ждать. Писем от него также не было; наконец я решилась упросить бабушку написать ему письмо; и когда она стала писать, я нарочно прыгала и пела перед ней. Бабушка спросила меня: 'Ну, Лиза, что писать от тебя Семену Никитичу?' – я отвечала, кружась: 'Напишите, что я делаю'. Столько было во мне злости, что я все делала наперекор самой себе! Как я узнала после, он не получил письма бабушки, но тогда я приписала его молчание гордости и так огорчилась этим, что чуть не захворала. Я тихонько написала ему сама письмо, где даже просила у него извинения, только чтоб он воротился. И тут я все-таки не отдавала себе отчета зачем так делаю? И на мое письмо не было ответа! на время это меня взбесило. Тут за меня стали свататься женихи, но я всем отказала: мне ровно были все противны. Прежде все, что он любил, я делала наперекор ему, теперь же я со страстью предалась рисованью, разоряла