Стэнфордского университета показывает, что, будь Обама белым, за него проголосовали бы больше избирателей — на все те же шесть процентов.

Речь не идет об идейных расистах, которые ни при каких условиях не поддержат чернокожего кандидата. Таких всего 10 процентов, и они уже полвека не голосуют за демократов. Зато 50 процентов остальных американцев (и черных, и белых) подвержены расизму бессознательному, неуправляемому, бескорыстному, оставляющему вместо чувства вины легкий привкус недоверия.

Я знаю, потому что сам такой. Меня не смущает раса Обамы до тех пор, пока он ею не пользуется. А такое бывало. Красивая и умная Мишель Обама за 300 тысяч в год следила за тем, чтобы выгодные контракты доставались обойденным в других отношениях меньшинствам. Сам Обама вел университетский семинар, объясняя юристам-аспирантам, как обнаружить дискриминацию и побороть ее. В том, что будущая президентская чета сражалась за восстановление исторической справедливости, еще нет греха, но сомнения остаются.

Меня смущает, когда профессией становится раса, происхождение, вера, национальность или сексуальная ориентация. Возможно, потому, что в жизни мне нередко доводилось встречать профессиональных евреев, профессиональных русских, профессиональных христиан, а также гомосексуальных поэтов, писавших всегда об одном и том же. Поскольку я вырос в стране, где классовое сознание заменяло человеческое, мне не нравится, когда личность выражает себя с помощью любой группы…

«Вот так, — перебивает меня политически корректный внутренний голос, — и работает подсознательный расизм. Ты рационализируешь предрассудки, чтобы найти повод проголосовать за кандидата одного с тобой цвета».

В этом, впрочем, я тоже не уверен. Особенно после того, как на недавнем митинге сторонников Маккейна к нему подошла немолодая дама в красном (цвет республиканцев) платье и, доверительно склонившись к своему герою, сказала:

—  Сенатор, ну как я могу доверять Обаме? Он же — араб!

— Нет, мэм, — светясь от благородства, ответил Маккейн. — Обама — не араб, а приличный, семейный человек.

«Господи, что он несет», — подумал я и отложил окончательный выбор до первого вторника после первого понедельника.

Александр Генис

23.10.2008

Логос водки

 

К 70-летию Венедикта Ерофеева

У поэмы «Москва — Петушки» — гениальная судьба: ее все знают. Фольклорный характер придает столь условные черты автору, что все, но особенно — незнакомые, называют Венедикта Ерофеева именем персонажа: Веничка. Нам трудно поверить, что за ним стоял настоящий, а не вымышленный, вроде Козьмы Пруткова, писатель. Веничка будто бы соткался из пропитанного парами алкоголя советского воздуха, материализовался из той фантасмагорической атмосферы, в которой вольно дышала лишь его проза. Но я знаю, что это не так, потому что видел Ерофеева, правда, только в гробу.

В пятницу, 11 мая 1990-го, впервые после 13 американских лет, мы с Вайлем прилетели в Москву, договорившись, наконец, познакомиться с любимым писателем, но успели лишь к похоронам. Даже мертвый, Ерофеев поражал внешностью: славянский витязь. Его отпевали в церкви, вокруг которой толпился столичный бомонд вперемежку с друзьями, алкашами, нищими. Сцена отдавала передвижниками, но в книгах Ерофеева архаики было еще больше. Его стилю был свойствен средневековый синкретизм. Высокое и низкое тут еще не разделено, а среднего нет вовсе. Поэтому и ерофеевские герои — всегда люмпены, юродивые, безумцы. Их социальная убогость — отправная точка: отречение от мира — условие проникновения в суть вещей. В пьесе «Вальпургиева ночь» автор вывел целую галерею таких персонажей. Им, отрезанным от действительности стенами сумасшедшего дома, отданы все значащие слова в пьесе. Врачи и санитары суть призраки, мнимые хозяева жизни. В их руках сосредоточена мирская власть, но они не способны к духовному экстазу, которым живут пациенты, называющие себя «високосными людьми».

Ерофеев — сам такой. Автор глубокий и темный, он обрушивает на читателя громаду хаоса, загадочного, как все живое. У Ерофеева нет здравого смысла, логики, закона и порядка. Пренебрегая злобой дня, Веничка всегда смотрел в корень: человек как место встречи всех планов бытия.

Ерофеев никогда не был за границей, чего не скажешь о его поэме. В Америке я впервые столкнулся с ней в 1979-м. В Новой Англии тогда проходил фестиваль советского нонконформистского искусства. Его гвоздем была инсценировка «Петушков». Если не брать в расчет не упомянутую в тексте «Смирновскую», постановку можно было назвать адекватной. Удалась даже Женщина трудной судьбы со стальными зубами — а ведь такой персонаж нечасто встречается в Массачусетсе. Объяснить это можно было только тем, что консультантом университетского театра выступил Алексей Хвостенко. Богемный художник, драматург, певец и поэт, он лучше других мог объяснить симпатичным американским студентам, что такое «Слеза комсомолки», как и зачем закусывать выменем херес, а главное — почему в этой книге столько пьют.

Водка — ось ерофеевского творчества. Поэтому ее не надо оправдывать — она сама оправдывает текст. Алкоголь — стержень, на который нанизан сюжет. Герой проходит все ступени опьянения — от первого спасительного глотка до мучительного отсутствия последнего, от утренней закрытости магазина до вечерней, от похмельного возрождения до трезвой смерти. В строгом соответствии этому пути выстраивается и композиционная канва. По мере продвижения к Петушкам наращиваются элементы бреда, абсурда. Мир вокруг клубится, реальность замыкается на болезненном сознании героя. Но эта клинически достоверная картина описывает лишь внешнюю сторону опьянения. Есть и другая.

Венедикт Ерофеев — исследователь метафизики пьянства. Алкоголь у него — концентрат инобытия. Опьянение — способ вырваться на свободу, стать — буквально — не от мира сего. Каждый глоток расплавляет заржавевшие структуры нашего мира, возвращая его к аморфности, к той плодотворной протоплазме, где вещи и явления существуют лишь в потенции. Омытый водкой мир рождается заново — и автор зовет нас на крестины. Отсюда — то ощущение полноты и свежести жизни, которое заряжает читателя.

В этом экстатическом восторге заключена самая сокровенная из множества тайн этой книги — ее противоречащий сюжету оптимизм. Как бы трагична ни была поэма Ерофеева, она наполняет нас радостью. Рождение нового мира происходит в каждой строке, каждом слове поэмы. Главное — бесконечный, неостановимый поток истинно вольной речи, освобожденной от причинно-следственных связей, от ответственности за смысл и последовательность.

Ерофеев вызывает из небытия случайные, как непредсказуемая икота, совпадения. Здесь все со всем рифмуется. В каждой строчке — кипит и роится зачатая водкой небывалая словесная материя. Например, так: «Мне как феномену присущ самовозрастающий логос». «Логос» — это одновременно слово и смысл слова, органическое, цельное знание, включающее в себя анализ и интуицию, разум и чувство. У Венички логос «самовозрастает», то есть Ерофеев сеет слова, из которых, как из зерна, произрастают смыслы. Он только сеятель, собирать жатву читателям. И каков будет урожай, зависит от нас — толкователей, послушников, адептов, переводящих существующую в потенциальном поле поэму на обычный язык.

Перевод неизбежно обедняет текст. Вкладывая смысл в Веничкино словоблудие, мы возвращаемся из его протеичного, еще неостывшего мира в наш — уже холодный и однозначный. В момент перевода теряются чудесные свойства ерофеевской речи, способной преображать трезвый мир в пьяный. Зато такого — переведенного — Веничку легче приобщить к лику святых русской литературы. В ее святцах он занял место рядом с Есениным, Высоцким. Щедро растративший себя гений, невоплощенный и непонятый, — таким Ерофеев входит в мартиролог отечественной словесности.

Беда в том, что, обнаруживая в «Петушках» трагедию, мы теряем комедию. Причем — какую! Не хуже «Горе от ума», которая тоже разошлась на пословицы.

Александр Генис

24.10.2008

очему я за Обаму

 

Заметки американского избирателя. Финал

 

Сегодня кандидаты молчат: агитировать уже поздно, голосовать еще рано. Первая пауза в двухлетней кампании позволяет вместо них поговорить о себе. Ведь по-настоящему я знаю, что творится в голове лишь одного избирателя. Чтобы разобраться с ним, мне придется начать сначала.

В Англии, где среднего американца часто считают мускулистым братом-второгодником, все американские выборы называют «абортными». Это объясняется тем, что вопрос об искусственном прекращении беременности рано или поздно оказывается в центре полемики кандидатов даже тогда, когда среди них нет женщин. Такой – отвлекающий – маневр применял еще Ганнибал, но республиканская партия довела эту стратегию до совершенства. Ее драматургия предвыборной кампании строится на побочном сюжете, который постепенно вымещает главный со сцены. Этим американские выборы напоминают авангардный театр. Если главным героем в «Гамлете» оказывается Лаэрт, то это – инверсия трагедии, если Розенкранц – ее перверсия. В американской политике, как и в пьесе Тома Стоппарда, смена перспективы позволяет говорить о своем, не меняя обстоятельств места и времени.

За 30 американских лет я уже привык к тому, что каждый четвертый год страна оказывается на краю пропасти, которой вчера не было, а завтра не будет. В разгар предвыборной борьбы внезапно, как Хоттабыч из кувшина, выползает проблема, из-за которой избиратели бросаются друг на друга, хрипя и давясь от ярости. Эмоциональный заряд всегда обратно пропорционален важности темы. Больными всегда оказываются вопросы эзотерические, схоластические, экзотические и не имеющие никакого отношения к реальной жизни. Ну, скажем, можно ли сжигать американские флаги? Следует ли обсуждать интимные вопросы с теми гомосексуалистами, которые служат в армии? Правда ли, что человек произошел от обезьяны? Разрешено ли однополым жениться? Ну и, конечно, всегда актуальными остаются аборты, о которых подробно высказаться обязан каждый политик.

Ни одна президентская кампания не решила ни одну из этих проблем (кроме флагов, которые научились делать несгораемыми), что и неважно. В сущности, это – искусство для искусства, вопросы без ответов, предвыборные коаны. Их задача – занять нас отвлеченными силлогизмами. На них можно было бы не обращать внимания вовсе, если бы на них не обращали внимания избиратели, определяющие не только свою, но и мою судьбу.

Другими словами, моя долгая распря с республиканцами началась с мелочей, ибо исторический фундамент у нас общий: нам не нравится манера государства вмешиваться в не свои дела.

– Если правительство тебе все дает, – говорят республиканцы, – то оно может все и отнять.

Зная это на собственном опыте, мой отец вступил в республиканскую партию, как только добрался до Америки. Он слишком долго жил в стране, где государство граничило, с кем хотело, решало, сколько стоит масло, и назначало Исаева главным, а Бродского – местечковым поэтом.  Неудивительно, что отец прельстился партией, которая ему торжественно обещала, что государства будет меньше.

Я понимал его правоту не только умом, но и бумажником. Считается, что власть республиканцев выгодна среднему классу, который получает от Вашингтона меньше, чем ему дает. Остальные американцы, впрочем, тоже не любят своего правительства, ибо оно, как всякое другое, мешает им жить, как хочется, – без налогов и чиновников. Подогревая эту врожденную антипатию, республиканцы говорят, что рвутся к власти, чтобы свести ее на нет. Демократы просто рвутся к власти. Однако различий между двумя позициями меньше, чем кажется, потому что, добравшись до Белого дома, каждая партия поступает не как обещала, а как получится – затевает войну и тратит чужие деньги.

Другое дело, что последние восемь лет республиканцы делают это с особым азартом. К тому же они выдают свои партийные приоритеты – от той же войны до тех же абортов – за американские. Такая подмена кажется мне рискованной, потому что патриотический аргумент нужен только неумелой власти. Всякий раз, когда я вижу американский флаг на лацкане кандидата, мне хочется проверить оценки в его дипломе. Конечно, риторической возбудимостью страдают и их соперники. Но они хотя бы не учат меня жить и молиться.

Это еще не причина, для того чтобы голосовать за Обаму, но завтра я это все же сделаю.

Я пойду голосовать за Обаму не потому, что его план действий кажется мне намного лучше. Я не верю ни одному кандидату, твердо зная, что никто из них не сможет сделать все, что обещал. Политика нужна не для того, чтобы решать проблемы, а для того, чтобы жить с нерешенными.

Я пойду голосовать за Обаму даже не потому, что он сам мне больше нравится. Маккейн – идеалист, патриций, американская знать в лучшем смысле этого слова, вроде Сципионов. Ему бы я доверил прошлое, но не будущее. Маккейн лучше знает, каким он хочет видеть мир. Зато Обама лучше знает, каким мир хочет видеть Америку, и это значит, что у них больше шансов договориться.

Александр Генис

«Бог из машины»

 

Америка разъярена кризисом и мечтает найти виновных. Сегодня это — три короля автомобилестроения, возглавляющих «Дженерал Моторс», «Форд» и «Крайслер». Священных коров индустрии разжаловали в простых козлов отпущения…

 

В 1991 году, готовя первую книгу, вышедшую сперва в Москве, а не в Нью-Йорке, где Петр Вайль и я тогда жили, мы долго искали название своему сборнику эссе про Америку. Оказалось, что лучше всего подходило слово, которого не было в русском языке. Решив его туда ввести, мы назвали книгу «Американа», присовокупив объяснение из толкового словаря Вебстера: «Собрание материалов, имеющих отношение к Америке, ее культуре и цивилизации». Я не знаю, вошел ли этот термин в язык, но мне по-прежнему он кажется удобным, даже — незаменимым. Поэтому теперь, начиная новую рубрику, я хочу назвать ее, как ту давнюю книжку. Еще и потому, что мне приятно вспомнить то азартное время, когда двадцать лет назад здоровыми, молодыми и веселыми мы, как, собственно, и я сейчас, мечтали объяснить России, чем и почему Америка на нее не похожа и как с этим жить.

— Что случилось, — пристал я к летчику, узнав, что самолет, который обещал меня увезти в Москву, не собирается покидать нью-йоркский аэродром.

— При посадке, — снизошел пилот до объяснений, — в сопло попала птица. Лопасти покорежило, но и ей не поздоровилось.

— А какая птица? — как всегда не удержался я.

— Белоголовый орел, — без улыбки ответил летчик, — и я его понимаю: с такой-то экономикой…

Я не стал спорить, хотя Америка пока далека от суицидальных настроений, скорее она разъярена кризисом и мечтает найти виновных.

Сегодня это — три короля автомобилестроения, возглавляющих «Дженерал Моторс», «Форд» и «Крайслер». На них пал гнев американских налогоплательщиков, которые разжаловали священных коров индустрии в простых козлов отпущения. На них проще вымещать обиду за экономические разочарования. Если куда более виноватые банки прячутся за необъяснимую даже экспертам вязь финансовых причин и следствий, то машины у всех на виду — и они японские. Больше всего автомобилей в США теперь продает «Тойота», а это, конечно, любому обидно, ибо машина, как вестерн, — сугубо американский товар.

Впервые я познакомился с американскими машинами еще до школы, когда в 57-м году до нас длинными окольными путями добрались со знаменитой московской выставки США цветные автомобильные каталоги. Это была порнография консьюмеризма. Взрослые тяжело дышали, я учился читать: «Кадиллак», цвет — брызги шампанского».

До сих пор не знаю, что это значит, но мой старший брат купил такой автомобиль, как только мы перебрались в Америку. Будучи ровесницей той самой, сводившей нас с ума выставки, машина была длиной с анаконду, заводилась через раз и обходилась дороже квартплаты. В конце концов, даже механику, разбогатевшему на дряхлой роскоши, надоела починка, и он посоветовал купить новую. Так мы и сделали, но уже — каждый свою.

Моя называлась «Форд Таурус». Нас связывали нежные отношения, но ее украли, пока мы

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×