муравейник: бабы собираются с товарами на рынок в областной город. Идут сразу две машины — с колхозной продукцией и с продукцией колхозников. Женщин на машинах довезут до Райгорода, и там они пересядут на поезд, корзины же с вишней шоферы доставят прямо на базар.

Машины ушли, а на другой день мне рассказывали, что на вокзале, у кассы, к женщинам неожиданно подошел Николай Леонидович, ожидавший московского поезда. „Ужбольские?“— спросил он, так как не всех еще знает в лицо. Женщины смутились, но всё же, набравшись смелости, ответили: „Ты уж нас, Николай Леонидович, ругай не ругай, а эту неделю работать не будем — товар пропадает!“ И верно — вишня почти вся созрела, осыпается, на земле под деревьями ее очень много. Над садами все время кружат скворцы, их многие сотни. Не помогают ни пугала, ни выстрелы, ни красные флаги, которых все больше и больше вывешивают в садах. Так вот, женщины сказали, что работать эту неделю не будут, а Николай Леонидович промолчал, только насупился-и отошел. Он ведь не может гарантировать им, что на трудодни они получат столько же денег, сколько за „товар“ с усадьбы. Колхозу трудно пока что конкурировать с усадьбой, с ее высокой агротехникой, с ее отличными урожаями.

Здешние люди — превосходные, потомственные мастера земли, и великий это грех, что таких мастеров отвратили от производства общественного продукта. Между прочим, от какого-то агронома- чиновника я слышал о мужицкой косности, о том, что крестьяне здешние не применяют новейших достижений науки, потому, мол, так плохи урожаи во многих колхозах района. Какой это бред собачий! Достаточно посмотреть на усадьбы, чтобы убедиться в обратном. И какая же это косность, если еще двадцать лет назад в Ужболе почти не было вишневых садов — На усадьбах росла конопля, — но как только люди прослышали, что от „вишенья“ можно получить большой доход, так сразу же перепахали конопляники и посадили вишневые деревья, хотя надо- было два-три года ожидать урожая. Со здешними мастерами земли, людьми предприимчивыми, оборотистыми, можно многое сделать, если трлько их материально заинтересовать.

* * *

На том конце села, что обращен к Урсколу, стоит большая изба. Она резко отличается от остальных изб каким-то сиротским своим видом. Окна — голые, без занавесок и распространенных здесь гераней и филокактусов на подоконниках. Сквозь мутные, нечистые стекла видны железные прутья кроватей, без занавесок на спинках, без подзоров, с растерзанным тряпьем вместо перин и подушек; виден ничем не накрытый стол с неубранной посудой, с остатками еды.

У окна избы, заставленного какими-то грязными бутылками, стоит неопрятная старуха, держит на руках ребенка — босого, перепачканного, забавляет его, показывая на прохожих.

Все это как бы возникло из старых, дореволюционных времен.

И вдруг я догадываюсь, что это и есть тот самый, как я назвал его, еще не видав, „веселый двор“.

Изба принадлежит опорному пункту, и ее все собираются продать, а люди, живущие сейчас в избе, пущены, как говорится, из милости.

Раньше они жили в другом, собственном доме. Глава семьи, довольно молодой еще человек, занимался воровством, много раз сидел в тюрьме, наконец посажен был основательно. Он оставил молодую жену с детьми и мать. В тюрьме он подружился с каким-то парнем, которого, когда их выпустили по амнистии, уговорил ехать жить к себе. Поселились они в доме главы семьи, но дом этот был ветхий, к тому же беспечальные эти люди не только не ремонтировали его, но даже разрушали, сжигая все, что, по их мнению, можно было сжечь без ущерба для дома. Дошли до того, что им уже негде стало жить, и они начали просить, чтоб их пустили в дом опорного пункта, так как дом стоял пустой. Их охотно пустили, потому что дом этот разрушался, охранять его было некому и существовало подозрение, что растаскивает его на топливо именно эта семейка. Было решено, что поскольку эти люди будут жить в доме опорного пункта, то и сами разрушать его не станут, и другим не дадут.

Вопрос с жильем, таким образом, был решен, а что до средств к существованию, то они остались прежними, — однажды глава семьи был изобличен в ограблении ученика ремесленного училища. Грабителя арестовали и снова посадили в тюрьму. А товарищ его остался на свободе: то ли он не грабил, то ли не попался, сказать трудно. Он живет сейчас в Ужболе, сошелся с женой своего друга, и теперь у них ребенок — тот самый, которого нянчит у окна старуха.

Ни в чем дурном эту семью теперь не подозревают: муж работает в МТС, кажется, прицепщиком, а жена — учетчицей. Я видел ее недавно на улице. Это молодая, довольно бойкая бабенка, неплохо одетая. Она шла с ребенком, прикрытым снизу полой черного драпового пальто. На ней ладные сапожки, вязаный платочек. Наталья Кузьминична остановила ее, робко спросила о ста рублях, которые та ей должна уже несколько месяцев за забранное в долг молоко. Бабенка, не глядя на Наталью Кузьминичну, небрежно сказала, что сейчас денег нет, будут — отдаст, и пошла своей дорогой, лузгая семечки. Наталья Кузьминична наша и не рада была, что спросила.

И вот дня два тому назад бабенка вернула долг. Оказывается, она свезла в Архангельск вишню и выгодно продала ее там. Ездила она с ребенком, который не только не усложнил поездку, а, напротив, значительно облегчил ее: билет вне очереди, возможность найти приют в комнате матери и ребенка…

Что — то есть интересное в жизни этого „веселого двора“, вернее — в характере бойкой бабенки. Во всяком случае, небрежность, с какой она говорила о долге, — другая стала бы заискивать, что в деревне, да и не только в деревне, было бы принято очень хорошо, — эта ее небрежность теперь, когда она вернула долг, выглядит гордостью, уверенностью в себе, в том, что отдаст. А ведь могла и не отдать, что простила бы ей не только добрая, лишенная меркантильности Наталья Кузьминична, но почти каждый в деревне: что с них, мол, взять, с заворуев, не надо было давать. И то, как она ездила в Архангельск — пусть со спекулятивной целью, — выдает в ней характер решительный, предприимчивый. Быть может, что ей опостылел ее непутевый муж, все время сидевший по тюрьмам, а другого не так просто найти, и без мужа тоже нельзя; быть может, что в этом его приятеле она увидела некоторую для себя возможность укрепиться в^жизни: он же воровать не стал, работает, и никто худого о нем не говорит.

Семья эта окружена в деревне незлобивым, насмешливым презрением. И когда мы рассказали о поразившем нас своей нищетой и безалаберностью доме, то Наталья Кузьминична и соседи наши, Валентина с матерью, Устиньей Ивановной, в один голос, добродушно смеясь, воскликнули: „А, это эти-то, заво-руи“. И стали рассказывать, как они балки со своего дома жгли, как муж бабенки привел ей „мужа“ из тюрьмы, как его снова в тюрьму посадили… Рассказывали со смехом, равнодушно, как не стали бы говорить о ком-либо другом, которому столь же трудно жить. И это не жестокость сытых людей — Валентине с матерью приходилось иной раз очень трудно, — это жестокость людей „добропорядочных“.

Во всем этом, разумеется, нет никакой „проблемы“, о чем тут писать! Но меня почему-то волнует история „веселого двора“, кривого полена в поленнице. И мне, повторяю, нравится эта решительная, бойкая женщина, которая, как я представляю себе, бьется за свое место в жизни. И о новом муже ее не слыхать, чтобы он был пьяницей, чтобы пропил, например, вырученные за ягоды деньги, как это случается с иными почтенными здешними гражданами. А что он в тюрьме сидел, так мало ли бывает ошибок в жизни!

* * *

Во втором часу ночи разразилась вдруг удивительной силы гроза. Изба буквально дрожала от ударов грома. Молнии были такие яркие, что на улице и в небе становилось светло, будто рядом пылал огромный костер. Свет был именно такой, как от костра, оранжевый, жаркий, как отсвет колыхающегося на ветру, чуть дымного, потрескивающего, постреливающего искрами пламени от сваленных в кучу и подожженных сосновых бревен. И дождя-то не слышно было за грохотом грозы. Было по-настоящему страшно, может быть, еще потому; что во всех окнах зажглись огни. Деревня не спала, точнее — проснулась и сидела настороженная, ожидая, что вот сейчас от этого грозного, с треском, с раскатами удара вспыхнет изба, если не своя, то соседская, что, впрочем, одинаково.

Гроза продолжалась часов до четырех.

* * *

Мы разговаривали с Сергеем Сергеевичем об архитектуре, и я сказал, что конец девятнадцатого и начало двадцатого века — это, на мой взгляд, безвременье, упадок в архитектуре. Сергей Сергеевич словно бы согласился со мной, но тут же обратил мое внимание на то, что в этот же период в русской деревне возникла своя, очень своеобразная крестьянская архитектура.

До отмены крепостного права даже богатые мужики жили в обыкновенных рубленых избах с

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×