– Точно! – шофер высунулся из машины, рот разинул от восторга. – Ноги выдернем, спички поставим…

– Ух, и врезал бы я тебе... – сказал грузчик с наслаждением, с едкой ненавистью, и дернул к себе коляску: – Пусти-ка! Сдадим на утиль.

Дед Никодимов не пустил. Вцепился намертво – рук не разнять. Грузчик рванул посильнее, задергал из стороны в сторону, но дед держался крепко, голодной собакой за последнюю кость. Только голова моталась вслед за рывками, да ноги елозили по асфальту.

– Ах ты, гнида!.. – взревел тот и стал отдирать дедовы пальцы. Одну руку отцепит – он опять хватается. Другую оторвет – он снова за ручку. Только пыхтение тяжкое, скрип от коляски жалобный, на весь двор. Шофер чуть не помер со смеху, глядя на эту картину. Такой смешливый шофер попался: живот заболел от натуги.

Остервенел грузчик – 'Мать, твою, перемать!' – рванул изо всех сил, перекрутил дедовы руки, оборвал пальцы. Забросил коляску на машину, на порожние баки:

– Трогай!..

А шофер уже икает в изнеможении:

– Как же я трону? Как?.. Вон он – на дороге стоит.

Дед Никодимов стоял на дороге. Стоял – глядел в радиатор. И видно было: раздави теперь деда – с места не сойдет. За свое, за кровное голову сложит.

Грузчик подскочил к нему, обхватил поперек живота, с натугой оттащил в сторону:

– Давай!

Шофер аккуратно проехал по дедовым мешкам, ни одного не пропустил, а грузчик обернулся напоследок, заорал свирепо:

– Попадись еще... Шею сверну, падла!

Потряс кулаком.

Дед Никодимов постоял немного, поглядел вслед, как увозят его коляску. Губы сжаты, щеки провалились глубокими ямами, и только волосы на голове шевелились легким цыплячьим пухом, пеплом от погасшего костра. Потом он собрал мешки, запихнул в один, пошел прежней дорогой. И все без единого слова, молчком. Шел по асфальту, как грач по пашне. Шел – припадал на ногу. Рупь-двадцать...Рупь- двадцать... Рупь-двадцать...

11

На соседнем дворе ему крупно пофартило. Нашел рубаху, штаны драные, тряпья клубок – полмешка. Набрал обуви старой – еще полмешка. Напихал бумаги газетной, мятой, заляпанной белилами – мешок. Не иначе, кто-то большой ремонт делал, барахло из дома выбрасывал. Лучше стали жить люди, богаче: по помойке все видно. Раньше штопали-чинили, латали-лицевали, до вторых дыр занашивали, на барахолку потом относили, а теперь почти целые дед в утиль тащит.

Взвалил мешок на спину, другой, с бумагой, рукой подхватил да и заковылял в приемный пункт. Шел мимо гаражей, – как сердце учуяло, – завернул к забору. А там – гора горой! Таз медный, кастрюля дырявая, ведерко сплющенное, железяки автомобильные, две кроватные спинки. Вытаращился дед на такое богатство, даже вспотел от волнения: крупная добыча не часто попадает. Растерялся, завертел по сторонам головой: без коляски как утащишь? Выкинул бумагу из мешка, – черт с ней, с бумагой, цена ей, бумаге, всего ничего за килограмм, – засунул туда таз, кастрюлю, ведерко, железяки автомобильные. Схватил спинки от кровати, уволок в сторону, запихнул в щель между гаражами. Завтра придет – заберет.

Пошел дед по двору: один мешок на спине, другой, с железом, – волоком. Вышел на улицу, дотащил до угла, а там – шум-гром! Трубы трубят, в барабаны колотят: шагает по мостовой стройная колонна шныриков. В галстуках, со знаменем, по четыре в ряд. Заметался дед с мешками, задергался: а ну, как рассыплется строй, да побегут по дворам шнырять, бумагу-железо подбирать? Эти шнырики – самые его враги. В любую дыру заглянут, во всякую щель заползут. После них хоть не ходи: подчистят не хуже муравьев.

Схватился дед, поволок мешки назад, к гаражам. Бежит, торопится, пока шнырики не обогнали. А трубы следом трубят, сердце пионерским барабаном колотится... Торопись, старый! Торопись, пока не поздно!

Прибежал к гаражам, из щели кроватные спинки вытащил. Подобрал брошенную бумагу, запихал в порожний мешок. Чтоб ничего поганцам не досталось! Бумага ведь тоже его, дедова. Цена ей, бумаге, какая-никакая, а есть. Хоть и малые, но копейки.

Стоит дед на открытом месте, всем на обозрение, прилаживается так, прилаживается эдак, а унести не может. Хоть стой, хоть падай – рук не хватает! А трубы надрываются, а барабаны по голове колотят... Идет отряд строем, со знаменем, по четыре в ряд, идет за дедовым барахлом! В спешке подобрал кусок проволоки, связал два мешка, через плечо перекинул. Аж присел дед под тяжестью! В одну руку – мешок с бумагой, в другую – кроватные спинки: пошел потихоньку, припадая на ногу.

Трубы примолкли, барабаны утихомирились: отстали шнырики от деда, смирились с поражением. А у него проволока плечо режет, спинки руку оттягивают, мешок в ногах путается, едкий пот глаза заливает. И тащить не дотащишь, и бросить не бросишь. Положение, что жизнь дедова: и жить не живет, и помирать не помирает.

Рупь-двадцать... Рупь- двадцать... Рупь-двадцать...

12

Дед Никодимов – мужик не простой.

Дед Никодимов – мужик с норовом.

Ему этот мир задаром не нужен. Его не спросили, с ним не посоветовались, выпихнули на свет Божий: живи дед, как знаешь. Был в этом деле подвох, был произвол и голое администрирование, словно приехал уполномоченный из центра и распорядился насчет деда: где ему жить, кем быть, что ему делать. Чуял дед несправедливость, нутром чуял, неосознанно, и потому жил машинально, не от души. Нужда была – терпел. Беда была – кряхтел. Работа была – надсаживался. И все в пелене, в тумане, приглушенно и расплывчато. Будто и не жил он вовсе, а неприкаянно бродил по свету, в вечном похмелье: медведь-шатун посреди зимы. Мог злодейство учинить, мог геройство совершить: настроен был на это одинаково.

Даже пил дед неинтересно, в одиночку. Выпив, не радовался, не веселел, не пел песни. Мрачнел, дурел пуще прежнего: даром переводил самогон. По большим праздникам, с хорошего подпития, брал бутыль под мышку, выставлял за ворота стол с закуской, гулял на виду у деревни. Подходили, будто невзначай, хмельные мужички, давились жадной слюной, упрашивали отлить по стаканчику, а дед пил сам, молча, никому не давал – кураж показывал, нарывался на злую драку. Угрюмый был дед с молодости, дикий и бесстрашный: на пятерых в драке ходил. Как начнет руками махать, валятся, будто на просеке. И все молчком, с лютой злобой. У него и собаки жили, у деда, злые, кусачие, хватали тоже молчком, намертво. Каков хозяин, такие и собаки. Одного кобеля – не вытерпел, сам удавил: злее хозяина оказался.

Иной раз накатывало на деда темное, дурное, кровью застилало глаза: хватал топор, сослепу шел в сарай, рубил головы курам, цыплятам, поросенку. Страшный, окровавленный: метался по сараю от угла в угол, с плеча махал топором. Соседи мимо избы не ходили, свои, домашние, разбегались кто куда. Когда совсем становилось невмоготу, уходил в дальние леса, бродил там сутками. Черный, заросший, тело волосатое: на горле и то волосы росли. Бродил по глухомани, боялся человека встретить. Встретит – убьет.

Ему бы, деду, родиться пораньше, годков на триста. Ему бы в вольницу, ему бы к Разину, да с саблей, да на ладьях – вылетать с гиканьем из-за волжских укрытий, пограбить, понасильничать, пролить кровушки правого-виноватого, душу потешить, голову сложить на плахе, под вострым топором. Промахнулся дед со временем, ах, промахнулся! Только и повольничал, что у себя в сарае, пролил вволю куриной кровушки. А что ему еще оставалось? Деду на веку выпало: родись у того-то, живи там-то, занимайся тем-то. Вот он и родился, вот он и жил, занимался случайным делом.

С незапамятных времен работал дед при лошадях, возил сено, возил картошку, навоз возил, все, что придется. Сколько лошадей поменял, сколько сбруи перетер, сколько телег поломал: сам стал, как лошадь. Когда надо, впрягался в оглобли, выворачивал из любой глины. Сутулый дед, ребра внутрь прогнулись, ноги

Вы читаете Первый этаж
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×