английский (как и русский) язык весьма свободно обращается с модификаторами — обстоятельствами и определениями.) Модификаторы могут включать другие фразы [с [одним левым ботинком]], при условии, что есть предлог или еще что-то, связывающее их с остальным предложением. Они могут включать пропозициональные словосочетания: «Высокий блондин, [которого ты видела вчера]». Итоговую фразу мы обозначаем Nmax, максимальное выражение существительного.

Глагольный шаблон выглядит примерно следующим образом:

(Nmaxn) Глагол (Nmaxn) > Vmax

Как и раньше, это показывает, что неопределенное число Nmax’oв может предшествовать глаголу или следовать за ним, и опять-таки в английском (и в русском) их можно поставить с обеих сторон. И хотя в общей формуле их число остается неопределенным, в каждом конкретном случае оно ограничено числом аргументов использованного глагола.

Это означает, что для того, чтобы присоединиться к глаголу, Nmax должен выполнять определенную роль, относящуюся к этому глаголу. Оно может быть его Агенсом (Agent — то, что совершает действие, которое описывает глагол), Темой (Theme — тем, что подвергается воздействию) или Целью (Goal — кто-то или что-то, на кого/что направлено действие). Есть и другие аргументные роли, менее важные, но они не должны нас здесь беспокоить. Не каждый глагол принимает все аргументы. Например, «упасть» принимает только один аргумент («Билл упал»).

Глагол «лить» может принять один («Дождь [Агенс] льет») или два аргумента («Билл [Агенс] льет [Тема] воду»).

Такой глагол, как «сказать», может принять все три аргумента («Мэри [Агенс] сказала Биллу [Цель] правду [Тема]»).

Откуда взялись эти шаблоны? Шаблон существительного должен быть начать развитие в тот момент, когда возникла необходимость отличить одну вещь от другой: «Большую штуку, а не маленькую». Скоро появились и случаи, требующие более изощренного решения: «Большую красную штуку, а не маленькую красную». Шаблон глагола встроен в его значение: «упасть» относится лишь к самому падающему, поэтому у него только одна тематическая роль. «Лить» может быть чем-то, что происходит само по себе, или тем, что вынуждают произойти, поэтому у этого глагола может быть одна или две роли. Но если мы «сказали», нам нужен кто-то, для кого мы это делаем, и нужно иметь что-то, что будет сказано, так что здесь каким-то образом должны быть представлены все три роли.

Вы можете подумать, что такого снаряжения достаточно, чтобы запустить язык, более-менее автоматически производить высказывания и так же их понимать, даже если то, что получится, далеко не так сложно, как большинство современных языков. Но подождите. Где во всем этом процесс, который Хомский выделил как основополагающую уникальную лингвистическую способность, — где рекурсия?

Шумиха вокруг Piraha

Совсем не часто бывает, что серьезная лингвистическая баталия разыгрывается на страницах The New Yorker.

Тем не менее именно это случилось весной 2007 года, когда этот журнал опубликовал статью, посвященную работе Дэна Эверетта (Dan Everett), лингвиста, который много лет изучал язык под названием Р1 гаЬа (пираха), на котором говорит туземное племя в бассейне Амазонки.

С чего бы типичный читатель «Нью-Йоркера» вдруг запал на язык, на котором говорит несколько сотен бродящих по джунглям дикарей, не имеющих письменности, и о котором не слышала добрая половина профессионального лингвистического сообщества? В терминах XXI века ответ только один. Язык позволил получить данные, которые, казалось, могут бросить вызов Хомскому. Бросать вызов Хомскому, как я упоминал в главе 9, является затянувшейся навязчивой идеей, которая ведет к великому расколу между теми, кто думает, что основная масса человеческого поведения определяется культурой, и теми, кто отдает эту роль биологии.

Так что первая партия заключила, что они, наконец, нашли решающие улики, и в течение нескольких безумных недель представители болтающего класса[12] оказались размышляющими над странным, доселе невиданным понятием — рекурсией.

Рекурсия, как нам сказали, это та самая веселая птица-синица, которая часто ворует пшеницу, которая в темном чулане хранится в доме, который построил Джек. Это то, что позволяет неограниченно расширять предложения, если понадобится — то и до бесконечности, вставляя фразы во фразы, предложения в предложения — как матрешки, которые дают приют другим таким же матрешкам, поменьше ростом. Это, как мы видели в главе 9, для Хомского и его коллег представляется не только центральной частью языка, но и содержанием FLN, специфически человеческой его части. Из этого следует, что рекурсия должна быть универсалией человеческого языка, определенной нашей биологической сущностью, так ведь?

Но Дэн Эверетт утверждал, что у пираха рекурсия отсутствует.

Лингвисты — сторонники Хомского организовали массивную контратаку на анализ Эверетта, утверждая, что он все неправильно понял и что некоторые из его же собственных примеров опровергают его выводы. Споры быстро рванули в техническую стратосферу, куда за ними могли последовать лишь немногие из читателей «Нью-Йоркера». Остался практически незамеченным тот факт, что нет никакой разницы, прав был Эверетт или ошибался.

Допустим, он был прав. Тогда необходимо ответить на такой вопрос: мог ли младенец пираха выучить язык, в котором рекурсия присутствовала? Если мог (что наиболее вероятно), тогда отсутствие рекурсии в грамматике пираха оказывается очень редким, но не более знаменательным событием, чем отсутствие в английском языке кликсов (щелкающих согласных) или преназальных согласных. И рекурсия, и кликсы, и преназальные согласные доступны нам благодаря человеческой биологии. Но биология не означает, что мы их используем — опять-таки мы против гена как непреклонной, неотвратимой силы, до конца определяющей наше поведение. Рекурсия — более полезный языковой элемент, чем кликсы, поэтому ни один или почти ни один язык без нее не обходится, но если какой-то язык решил поступить именно так, она ничего не скажет нам о человеческой способности к языку.

По иронии, если ребенок пираха не смог бы выучить рекурсивный язык, это явилось бы одним из яснейших доказательств биологической природы языка, о каком только можно было бы мечтать. Это было бы загадкой, поскольку означало бы, что на какой-то стадии эволюции языковая способность разветвилась и в результате некоторые вещи, доступные людям большой ветви, оказались недоступными для представителей малой. Но это было бы единственно возможным объяснением, поскольку если бы язык являлся продуктом культуры, ребенок, выращенный в культуре рекурсивного языка, обязательно освоил бы рекурсию.

Но существует ли на самом деле такая штука, как рекурсия?

Такой вопрос и задавать кощунственно. В течение полувека все, независимо от взглядов на теорию Хомского, соглашались с тем, что рекурсия существует — что язык способен встраивать лингвистические объекты, фразы или предложения в структуру других лингвистических объектов того же типа. Соглашались ли люди с Хомским или нет, верили они во врожденность рекурсии или не верили, — никто не ставил под вопрос существование этой силы, с которой приходилось считаться.

Хотя на самом деле, как я сейчас покажу, это был артефакт анализа.

Кто его создал? Хомский.

Кто его уничтожил? Хомский, просто он этого не понял.

Это увлекательная история, так что начнем.

Необыкновенные приключения рекурсии

В 1957 году Хомский опубликовал свою судьбоносную работу, разрушающую каноны лингвистики: «Синтаксические структуры» («Syntactic Structures»). На этом этапе его вид грамматики официально назывался трансформационно-генеративным, но поскольку этот титул был слишком громоздким, а принципиально новой вещью были трансформации, большинство людей стало называть ее просто трансформационной грамматикой.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×