японским смехом, как её сестру раздавил поезд Кобе-Ниши-номия, когда она была маленькой. Каждый раз в этом рассказе, слова моей гувернантки обязательно убивали маленькую девочку. Значит, способность говорить могла также и убивать.

Поучительное наблюдение за речью других привело меня к следующему выводу: говорить было столь же созидательно, сколь и разрушительно. Стоило очень осторожно обращаться с этим изобретением.

С другой стороны, я заметила, что существовала также безобидная форма речи. «Прекрасная погода, не правда ли?» или «Дорогая, вы прекрасно выглядите!» — были фразами, не производившими никакого метафизического эффекта. Можно было произносить их без малейшего опасения. Можно было даже не говорить этого. Если это говорилось, то, вероятно, для того, чтобы предупредить людей, что их не собираются убивать. Это было как с водяным пистолетом моего брата; когда он стрелял в меня, говоря: «Пах! Ты убита!», я не умирала, а просто была облита. К такого рода речам прибегали, чтобы показать, что их оружие заряжено холостыми.

Что и требовалось доказать, моим шестым словом стала «смерть».

В доме царила странная тишина. Мне захотелось узнать, в чём дело, и я спустилась по большой лестнице. В гостиной плакал мой отец: такого я раньше не видела. Моя мать держала его в своих руках, как большого младенца.

Очень мягко она сказала мне:

— Твой папа потерял свою маму. Твоя бабушка умерла.

Я приняла ужасный вид.

— Конечно, — продолжила она, — ты не знаешь, что значит смерть. Тебе только два с половиной года.

— Смерть! — уверенно произнесла я прежде, чем повернуться и уйти.

Смерть! Как будто я этого не знала! Мои два с половиной года не удаляли, а приближали меня к ней. Смерть! Кто лучше меня знал об этом? Я едва рассталась со значением этого слова! Я знала его гораздо лучше, чем другие дети, я простёрла её за рамки человеческих возможностей. Не я ли прожила два года в коме, если только можно жить в коме. А что же иначе я делала в своей колыбели так долго, если не убивала свою жизнь, время, страх, небытие, оцепенение?

Смерть я изучила с близкого расстояния: смерть, это был потолок. Когда знаешь потолок лучше, чем себя самое, это называется смертью. Потолок это то, что мешает глазам смотреть вверх, а мыслям возвыситься. Потолок это тот же погреб: потолок — это крышка мозга. Когда наступает смерть, гигантская крышка опускается на вашу черепную коробку. Со мной произошло почти то же самое: я прожила это в другом смысле, в возрасте, когда моя память могла запечатлеть это или, по крайней мере, сохранить об этом смутное воспоминание.

Когда метро выходит из-под земли, когда открываются чёрные занавески, когда удушье закончилось, когда глаза близкого человека смотрят на нас по-новому, приоткрывается крышка смерти, пленник покидает погреб, чтобы увидеть небо над головой.

Тот, кто, так или иначе, приблизился к смерти и вернулся невредимым, нашёл свою Эвридику, знает, что внутри у него есть нечто, что напоминает ему о смерти, и что не стоит смотреть ей в лицо. Потому что смерть, как убежище, как комната с задёрнутыми шторами, как одиночество, она одновременно ужасна и заманчива: чувствуешь, что там тебе было бы хорошо. Достаточно лишь позволить себе войти, чтобы погрузиться в спячку. Эвридика так соблазнительна, что забываешь, почему нужно противиться соблазну.

Нужно это только потому, что проход туда — это зачастую билет в один конец. Иначе, это бы не было необходимо.

Я уселась на лестнице, думая о бабушке и белом шоколаде. Она спасла меня от смерти, и немного погодя наступил её черёд. Как будто мы заключили сделку. Она оплатила мою жизнь своею. Знала ли она об этом?

По крайней мере, я сохранила воспоминание о ней. Моя бабушка сняла гипс с моей памяти. Просто прокрутить назад и вот она здесь, живая, держит плитку шоколада как скипетр. Так я возвращаю ей то, что она дала мне.

Я не заплакала. Я поднялась в комнату, чтобы играть с самой лучшей игрушкой на свете: юлой. У меня была юла из пластмассы, стоившая всех богатств мира. Я раскручивала её и часами неподвижно смотрела. Это постоянное вращение казалось мне важным.

Я знала, что такое смерть, но мне не достаточно было понимать это. У меня было много вопросов. Незадача состояла в том, что все думали, будто я знаю только шесть слов, из которых не было ни одного глагола, ни одного союза и ни одного наречия: с этим трудно было построить вопросительное предложение. Конечно, на самом деле, в моей голове был необходимый лексикон — но как внезапно перейти от шести слов к тысяче, не выдав себя?

К счастью, выход был: Нишио-сан. Она говорила только по-японски, и потому мало общалась с моей матерью. Я могла тайком поговорить с ней, спрятавшись за её языком. Нишио-сан, почему мы умираем? Ты что, разговариваешь? Да, но не говори об этом никому. Это секрет. Твои родители обрадовались бы, если бы узнали, что ты умеешь говорить. Это им будет сюрприз. Почему мы умираем? Потому что так угодно Богу. Ты правда так думаешь? Я не знаю. Я видела, как умерло много людей: мою сестру раздавил поезд, мои родители погибли во время бомбардировки в войну. Не знаю, хотел ли Бог этого. Ну, так почему мы умираем? Ты имеешь в виду твою бабушку? Это нормально — умереть, когда состарился. Почему? Когда много прожил, устаёшь. Умереть для старого человека это как лечь спать. Это хорошо. А умереть, когда ещё не состарился? Про это я не знаю, почему так происходит. Ты понимаешь всё, что я говорю? Да. Значит, ты говоришь по-японски, раньше, чем научилась говорить по-французски? Нет. Это одно и то же.

Для меня не существовало иностранных языков, но был один большой язык, из которого можно было выбирать японские или французские варианты, как захочется. Я ещё не слышала языка, которого бы не понимала.

— Если это одно и то же, как ты объяснишь то, что я не говорю по-французски?

— Я не знаю. Расскажи мне про бомбардировки.

— Ты уверена, что хочешь это услышать?

— Да.

И она начала рассказ о кошмаре. В 1945 году ей было 7 лет. Однажды утром, бомбы посыпались дождём. В Кобе их было слышно уже не первый раз, издалека их не доставало. Но в то утро Нишио-сан почувствовала, что наступил их черёд, и она не ошиблась. Она осталась лежать на татами, надеясь, что смерть застанет её спящей. Внезапно, прямо рядом с ней раздался взрыв такой силы, что малышке сначала показалось, будто её разорвало на тысячу кусков. Сразу же вслед за этим, удивлённая, что выжила, она захотела убедиться, что все её члены все ещё прикреплены к телу, но что-то ей мешало: прошло какое-то время, пока она поняла, что погребена.

Тогда она начала копать, надеясь, что двигается к верху, в этом она была не уверена. Один раз она коснулась в земле чьей-то руки, но не знала, чья она была, и даже не знала, присоединялась ли эта рука к телу — она поняла одно: рука была мертва, это было ясно несмотря на то, что хозяина руки не было видно.

Она ошиблась направлением и перестала копать, чтобы послушать. «Я должна двигаться в сторону шума: там жизнь». Она услышала крики и попыталась копать в этом направлении, трудилась как крот.

— Как ты дышала? — спросила я.

— Я не знаю. Как-то получалось. И вообще, есть животные, которые живут под землёй и дышат. Воздух поступал с трудом, но всё-таки поступал. Будешь слушать дальше?

Я с энтузиазмом требовала продолжения.

В конце концов Нишио-сан выбралась не поверхность. «Здесь жизнь» — говорил ей инстинкт. Но он обманул её: там была смерть. Среди разрушенных домов валялись части человеческих тел. Девочка успела узнать голову своего отца прежде, чем одна из бесчисленных бомб разорвалась и глубоко похоронила её под обломками.

Под крышей своего земляного савана она сначала подумала, не стоит ли остаться там: «Здесь я в большей безопасности и здесь меньше ужасов, чем наверху». Понемногу она начала задыхаться. Она стала

Вы читаете Метафизика труб
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×