дважды, затем трезвонил непрерывно минуты две, чтобы окончательно удостовериться, что никого нет дома.

Если бы я писал роман, мне было бы интересно как можно подробнее остановиться на тогдашних своих движениях и ощущениях, но здесь, в этой книге, мне хотелось лишь поделиться своим опытом избавления от тягостного оцепенения, от жизни низкой и постыдной, от проституции, нищенствования, раболепства, от восторга и восхищения перед прелестью криминального мира. Я освобождался ради более возвышенной жизни — и через нее.

До этого я практиковался на других дверях, в безопасных местах, тренируясь на собственной двери и дверях приятелей. Я знал уже, что сама операция займет здесь не много времени: минуты три-четыре, не больше. Как раз, чтобы налечь всем своим весом на нижнюю часть двери, подложить клинышек, вставить отмычку в верхнюю часть, отжать, вставить второй клин между дверью и дверной рамой, вытащить первый клин, подвинуть ниже второй, втиснуть отмычку возле замочной скважины, нажать… Мне показалось, что щелчок замка был слышен во всем огромном здании. Я толкнул дверь и вошел. Хлопок закрывшейся за мной двери, тишина, окутавшая меня после, навалившееся вдруг одиночество — такое будет теперь со мной всегда, это мой выход на сцену. Это все ритуалы, столь же важные, сколь и незыблемые, а не декорация, не просто украшение некоего действа, суть которого остается по-прежнему скрыта от меня. Я вошел. Я был юным монархом, вступающим во владение новым королевством, где все ему незнакомо, где все таит опасность: заговоры, измены за каждым поворотом дороги, за каждой скалой, кустом, под ковром, во дворце, в брошенном ему букете цветов, в подношениях невидимых, но многочисленных подданных. Прихожая была огромной и предвещала самые роскошные интерьеры, какие я когда-либо видел. Я был удивлен, что в такой квартире не оказалось слуг. Открыв дверь, я очутился в большой гостиной. Вещи ждали меня. Они были разложены и расставлены, словно специально для кражи, и я почувствовал, как воровской азарт подхватывает и несет меня. Чтобы точнее описать свои чувства, я должен буду использовать те же слова, какими я рассказывал о своем изумлении перед вновь обретенным сокровищем своей любви к Булькену и о своем страхе перед другим сокровищем, которое еще только может стать моим: его любовью ко мне. Мне нужно бы вызвать в представлении трепещущие чаяния девственницы, деревенской невесты, ожидающей, выберут ли ее? И все это стремительное мгновение протекает под пристальным взглядом револьвера, черного и безжалостного одноглазого чудовища. Целых два дня я лелеял образ Булькена с робким целомудрием влюбленного, несущего свой первый белый букет в кружевном бумажном воротничке. Согласится ли он? Откажется? Я отчаянно взывал к паукам, соткавшим паутину столь бесценных обстоятельств. Только бы не порвалась нить!

Открыв дверцу застекленного шкафа, я выгреб безделушки из нефрита и слоновой кости. Быть может, я был первым вором на свете, который ушел, не попытавшись найти хотя бы немного наличности, и лишь на третьем своем деле мне довелось испытать это ощущение свободы и всемогущества, когда находишь пачку купюр и начинаешь в беспорядке рассовывать их по карманам. Я вышел, придерживая за собой дверь. Я преодолел зависимость и угнетенность, ведь я только что совершил решительный и дерзкий поступок, некий физический акт. Я спускался по лестнице, и меня распирало от гордости. Возле бедра под штанами я ощущал ледяное прикосновение отмычки. Я почти желал, чтобы появилась хозяйка квартиры, и мне пришлось бы найти применение этой силе, которая делала меня тверже и мужественней. Правая рука сжимала отмычку:

— Пусть она только появится, я ей как врежу!

Я шел по улице, ничего и никого не опасаясь. Но мучительная мысль все не покидала меня: вдруг все эти порядочные, почтенные люди — всего лишь воры, избравшие самый ловкий и благоразумный способ воровать. Этот страх терзал мое одиночество. Я гнал от себя эту мысль, как мне это удавалось, расскажу позднее.

Теперь я был мужчиной, свободным, бесстрашным. Хулиганы и сутенеры с квадратными плечами, дети невзгод с горькой складкой возле рта и грозным взглядом, мне они были больше не нужны. Я был один. В тюрьме недостает всего, даже одиночества. Мой интерес к приключенческим романам угас настолько, что я уже больше не мог всерьез представлять себя на месте героя или в похожих ситуациях. Я перестал искать трудности на свою голову, когда любое деяние, преступное или нет, любое, могло быть повторено, скопировано, переделано, перекроено по-моему, под меня и вело к богатству и славе. И мне было так трудно вновь погрузиться в свои вымышленные истории, фантазии, рожденные на свет надоевшей игрой одиночества, но я находил — и нахожу до сих пор, несмотря на мое новое погружение — все больше уюта и комфорта в подлинных воспоминаниях о моей прежней жизни. Детство мое умерло, говоря о нем, я буду говорить о смерти, но это значит говорить о мире смерти, о Царстве Мрака или о Ясности. На стене было высечено: «Как хранит меня тюремная стена, так сердце мое хранит память о тебе…» Я не позволю, чтобы детство исчезло без следа. Небо мое опустошено. Быть может, пора уже мне стать тем, кто я есть. И я буду тем, кем еще сам не знаю, а может, и не желаю стать, но я точно не стану ни моряком, ни путешественником, ни гангстером, ни танцовщиком, ни боксером, потому что я уже больше не завидовал никому из них, даже самым знаменитым и богатым. Я больше не хотел и никогда уже не захочу путешествовать по нехоженым каньонам Чили, потому что король Рифль, ловкий и сильный, карабкающийся по неприступным скалам на иллюстрациях в моих детских книжках, — больше не привлекает меня. Восторг иссяк, упоение прошло. Я, наконец, начинал познавать практические свойства вещей. А они все, предметы и вещи, словно поизносились под моими взглядами, выцвели и поблекли. Они больше не обозначают для меня это понятие — тюрьма, — потому что тюрьма во мне самом, а тюремные клетки — это клетки моей кожи. И только лишь много времени спустя после моего возвращения руки и глаза, познавшие слишком много именно практических свойств предметов, в конце концов перестали признавать эти свойства и открыли другие, наполненные другим смыслом. Все утратило для меня свою тайну, и эта потеря все же имела свою прелесть, потому что я научился распознавать разницу между прежним своим видением мира и нынешним, и это смещение даже нравилось мне. Вот вам совсем простой образ. Мне казалось, будто я выбрался из пещеры, населенной загадочными, таинственными существами, которые не виделись даже, а угадывались (может быть, ангелы с грубо раскрашенными лицами?), и вышел в ярко освещенное пространство, где каждый предмет — именно то, что он есть, и не больше, ни отсвета, ни ауры. Вот это и называется: польза. Этот новый для меня мир скорбен и уныл, ни надежды, ни сладкого дурмана. Я увидел тюрьму без ее священных облачений, обнаженной, и понял, что эта нагота безжалостна. Заключенные — всего лишь несчастные люди с гнилыми зубами и цинготными деснами, сгорбленные недугами, харкающие, хрипящие, кашляющие. В своих тяжелых громыхающих кандалах плетутся они из дортуара в мастерские, еле переставляя ноги в суконных башмаках, дырявых и заскорузлых от пота и грязи. От них воняет. Они боятся охранников, а те, в свою очередь, сами их боятся. Это всего лишь уродливая, оскорбительная карикатура на тех прекрасных заключенных, которых я знал, когда мне было двадцать лет, но с картинки, изображающей их, нынешних, я не сотру ни единого пятна, ни единой уродливой черточки, я хочу отомстить за то зло, что они мне причинили, за ту тоску, что вызывало во мне их ни с чем не сравнимое невежество и глупость.

Это совсем новый лик, новый образ мира и тюрьмы, я имел несчастье обнажить его, когда понял, что тюрьма отныне — это запертое пространство, тесно ограниченный, четко отмеренный мне мир, в котором предстояло теперь жить. Тот, для которого я создан. А он создан для меня. Тот, в котором я должен жить, потому что наделен необходимым для этой жизни органом, тот, куда меня все время приводит рок, указавший мне однажды изгиб моей судьбы в вырезанных на стене буквах С. Л. И это впечатление (оно настолько прискорбно, что когда я рассказал об этом Раснеру, он воскликнул: «О Жан!» с такой пронзительной грустью, что я, как никогда прежде, почувствовал его отношение ко мне), так вот это впечатление усиливается особенно, когда, например, на прогулке я встречаю друзей, новых или прежних, тех, для кого я «Щеголь Жанно», тех, кого я знал в Сурсьер, кого встречал в коридорах Сайте, Фресн или где-то еще. Они настолько естественно образуют сообщество, называемое «населением тюрем», а я ощущаю с ними такую тесную внутреннюю связь, вступаю в такие взаимоотношения, в основе которых — выгода, дружба или ненависть, — что, чувствуя, как глубоко погрузился в этот мир, я все же безумно боюсь оказаться отвергнутым другим миром, вашим, и это именно в тот самый момент, когда я ценой неимоверных усилий приобрел, наконец, качества, благодаря которым здесь можно выжить. Значит, я мертв. Я мертвец, который, посмотрев в зеркало, видит там свой собственный скелет, или некий персонаж из сновидений, который каким-то образом осознает, что существует лишь в самой темной, неизведанной сфере реально живущего человека, который, проснувшись, и не вспомнит моего лица. Я теперь действую и мыслю лишь с

Вы читаете Чудо о розе
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×