ближе — узкая речка, — словно белая ленточка, разрезая поля, тянулась она с запада на восток. Мостики, перекинутые через речку, местами были разрушены. Высокие тополя, красные маки. Словом, самый мирный пейзаж, если бы не окопы и глубокие извилистые ходы сообщения, тянувшиеся за окопами.
Похоже, на этом участке фронта установилась относительная тишина. Белые зарылись глубоко в землю. Наши части на первых порах тоже особой активности не проявляли. Постреляют белые, ответят наши, постреляют наши, ответят белые. Выпустят десятка два снарядов, дадут несколько пулемётных очередей — и опять тишина.
На второй день после нашего прибытия на фронт новичков вызвали в тыл — получать обмундирование. Собралось человек сто. Коренастые, почерневшие от угольной пыли шахтёры, рабочие с ростовских фабрик и заводов, загорелые крестьянские парни в лаптях с котомками за спинами. Все — добровольцы.
Пришёл и Костя.
Мы сели с ним в сторонку. Костя прямо сиял — шутка ли сказать, сразу попал в пулемётчики!
— Я уже два раза стрелял, командир взвода разрешил. Не так уж трудно, — оживлённо рассказывал он. — Скоро научусь пулемёт разбирать. Первым номером стану, вот увидишь!
Мне нечем было похвастаться, разве тем, что я научился у Карпухина чистить картошку…
Получив обмундирование, я простился с Костей. Началось учение. Новичков выстраивали по утрам на равнине, укрытой за холмом. Инструкторы из бывалых солдат проводили строевые занятия. Кости с нами не было, он осваивал пулемёт у себя в роте.
Утром маршировка и стрельба по движущимся целям, днём — обратно к Пахомову, варить кашу. Так продолжалось дней десять. Я начал было свыкаться со своим положением, когда меня неожиданно откомандировали в стрелковую роту. Прощаясь, Пахомов долго тряс мне руку.
— Чем другим, не знаю, Ваня, но кашей, пока я жив, ты будешь обеспечен! Заходи, котелок твой всегда наполню…
Попал я во вторую роту, где командиром был прославленный своей храбростью шахтёр Кузьменко. После короткой беседы он приказал выдать мне винтовку, лопату и зачислил в первое отделение.
Начались фронтовые будни. Мы лежали в окопах, вели наблюдение за противником, иногда постреливали. Дважды ходили в атаку, но безрезультатно: оба раза с потерями откатывались назад. Позиция белых была хорошо укреплена.
По вечерам, когда мы отходили в тыл, на отдых, а иногда и днём, прямо в окопах, во время затишья, я, по поручению политрука, читал бойцам газеты, книги. Очень нравились моим товарищам стихи Есенина. Нередко кто-нибудь просил:
— Ты бы, Ваня, прочитал чего из Есенина, — больно хорошо пишет! Прямо за сердце хватает…
И я читал:
Я был самым молодым не только в нашем отделении, но и во всей роте. Этим, наверно, и объяснялось любовно-бережное отношение товарищей ко мне. Даже суровый и молчаливый Кузьменко и тот говорил бойцам перед боем: «Смотрите, ребята, поберегите Ванюшу». Вот и берегли: в разведку не посылали, опасных поручений не давали…
Нечего греха таить, я порядком трусил в первые дни. Мне казалось, что каждая вражеская пуля непременно заденет меня, каждый снаряд разорвётся именно надо мной. Постепенно я привык, однако страх остался.
Очень скучал по маме, хотя всячески старался скрывать это от товарищей, боясь, что они высмеют меня. По ночам, свернувшись клубком на сырой земле, укрывшись с головой шинелью, я мысленно переносился в наш дом, вспоминал каждую мелочь, и сердце сжималось от тоски.
Во время третьей по счёту атаки, когда мы, таясь в высокой траве, ползли по-пластунски для внезапного броска, случайная пуля задела мне левую руку выше локтя. Рукав гимнастёрки сразу намок; впрочем, особой боли я не чувствовал. Зажав рану правой рукой, я попытался остановить кровь, но она стала просачиваться между пальцев.
Один из бойцов нашего отделения подполз ко мне, осмотрел рану.
— Пустяковина, — сказал он. — Кость не задета. Залезай вон в ту воронку и лежи. Я поищу санитара, пусть перевяжет.
Санитара долго не было. Руку начало жечь огнём. Песок возле неё окрасился в красный цвет. Я огляделся: между воронкой, в которой я сидел, и нашими окопами было метров двадцать — двадцать-пять, не больше. Я выполз из своего убежища, короткими перебежками добежал до своих, свалился на дно окопа.
— Марш в санитарную палатку! — приказал командир пулемётного взвода, прикрывавшего атаку.
Пригнув голову, я по ходам сообщения побежал в тыл, к Шурочке. Она встретила меня улыбкой, как старого знакомого.
— Пришёл-таки ко мне!.. Задело бедненького?
Шурочка сняла с меня гимнастёрку и проворно начала обрабатывать рану. Я корчился от боли, на лбу выступил пот.
— Потерпи, миленький, потерпи немного! Скоро боль совсем утихнет. Хочешь, спиртику дам?
От спирта я отказался.
Забинтовав руку, Шурочка повела меня в свою каморку за холщовой занавеской и велела лечь на койку.
— Тут тебе будет спокойно. — Пощупав мой лоб, она вздохнула. — И чего только берут на войну таких зелёных? Другой с этой царапиной в строю остался бы, а у него жар начинается!
Я заснул и спал долго. Проснулся от прикосновения ко лбу чьей-то шершавой ладони. Это был наш командир Кузьменко.
— Я ведь приказал тебе сидеть в окопе! Зачем полез к чёрту на рога? — сказал он так, словно был виноват в моём ранении.
— Разве я не такой же красноармеец, как все?
— Конечно, такой же! Но… видишь, какое дело получилось. — Этот суровый человек с большими, грубыми руками и добрым сердцем не знал, как выразить мне своё сочувствие. Смущаясь, он вытащил из кармана брюк несколько яблок, положил около моей подушки. — Поправляйся, Ванюша! Я к тебе ещё загляну…
Пришёл ко мне и Пахомов с дымящимся котелком.
— Мясного бульона тебе принёс — лучше всякого лекарства силу даёт. Выпей, сразу поправишься. И как это тебя угораздило? — Пахомов кормил меня с ложки, как маленького, а Шурочка стояла рядом и посмеивалась:
— Гляди-ка, как все балуют его, аж завидки берут! Хоть бы меня кто-нибудь так пожалел…
— Тут особая статья, — строго ответил Пахомов.
Ночью Шурочка, не раздеваясь, легла рядом со мной, прижала мою голову к груди.
— Спи, миленький, спи. У тебя сильный жар, даже губы потрескались. Рассказать тебе сказку?
— Расскажи…