не осуждаю тех, кто убил Сократа и проклял Галилея. Я только говорю, что они прокляли Галилея и убили Сократа.
— А только что ты утверждал, что должно мириться и с нынешней, и, очевидно, со всякой другой тиранией?
— Нет. Я утверждаю, что если мне грозит враг, с которым я могу разделаться без насилия и кровопролития, я предпочитаю взять его измором, а не убивать своими руками. Фабий был скептиком, когда воевал с Ганнибалом. Как это звали его коадъютора, про которого мы в детстве читали у Плутарха, — того, что презирал его за медлительность и усомнился в его храбрости, а сам вступил в бой и был разбит наголову?
В этих рассуждениях и признаниях Артура читатели, возможно, услышат отзвуки тех вопросов, которые их тоже в свое время занимали и тревожили и которые они, возможно, разрешили совсем по-иному, чем наш герой. Мы не ручаемся за правильность его взглядов — просим читателя заметить, что они изложены в форме диалога, поскольку автор отвечает за них не больше, чем за мнения, высказанные любым из других действующих лиц этой повести: мы всего лишь пытаемся проследить духовное развитие человека суетного и эгоистичного, но не лишенного доброты и великодушия и не чуждающегося правды. Как видим, плачевное состояние, до которого он сейчас довел себя своей логикой, — это полное безверие и насмешливое приятие мира таким, как он есть; или, если угодно, — вера во все сущее, приправленная гневным презрением. Вкусы и привычки такого человека мешают ему стать воинствующим демагогом, а любовь к правде и отвращение к ханжеству не дают ратовать за крутые меры, какие всегда готов предложить громогласный поборник преобразований, ни тем более пуститься на заведомую ложь, которая для него хуже смерти. Наш герой был по природе своей неспособен лгать, но не был достаточно силен для того, чтобы опровергать чужую ложь, кроме как вежливой усмешкой; и главным его правилом было уважать любой парламентский акт вплоть до его отмены.
К чему же приводит человека эта легкая жизнь без веры? Наш друг Артур был саддукей, и Креститель в пустыне мог бы сколько угодно вопиять к беднякам, благоговейно внимающим его пророчествам о гневе, скорби и спасении, — все равно наш друг саддукей, пожав плечами, с улыбкой поворотил бы своего сытого мула прочь от толпы и поехал бы домой, в прохладу своей террасы, где, поразмыслив немного о проповеднике и его слушателях, взялся бы за свиток Платона или за книгу приятных греческих песенок о меде Сицилии, о нимфах, фонтанах и любви. К чему, повторяю, приводит человека такой скепсис? К постыдному самовлюбленному одиночеству, тем более постыдному, что оно гак благодушно, безмятежно и бессовестно. Совесть! Что такое совесть? И к чему слушать ее голос? И что есть личная или народная вера? Все это — мифы, облеченные гигантской традицией. Нет, Артур, если ты, видя и сознавая всю ложь этого мира, — а видишь ты ее ох как отчетливо, — если ты приемлешь ее, отделываясь смешком; если, предаваясь легкой чувственности, ты без волнения смотришь, как мимо тебя, стеная, проходит несчастное человечество; если кипит бой за правду и все честные люди с оружием в руках примыкают к той или другой стороне, а ты один, в тиши и безопасности лежишь на своем балконе и куришь трубку, — значит, ты себялюбец и трус, и лучше бы тебе умереть или вовсе не родиться!
— Бой за правду, друг? — невозмутимо сказал Артур. — А где она, правда? Покажи ее мне. В этом-то и суть нашего спора. Я вижу ее повсюду. В палате я вижу ее и на стороне консерваторов, и среди радикалов, и даже на министерских скамьях. Я вижу ее в том человеке, который верит в бога согласно законам и в награду получает епископский сан и пять тысяч в год; и в том, кто, подчиняясь беспощадной логике своей веры, жертвует всем — друзьями и славой, нежными узами и честолюбивыми замыслами, почетом сонма церковников и положением признанного вождя и, послушный зову правды, переходит к противнику, готовый впредь служить в его рядах безымянным солдатом. Я вижу правду и в нем, и в его брате, которого его логика приводит к противоположным выводам, так что он, проведя жизнь в тщетных усилиях примирить непримиримое, в отчаянии швыряет книгу оземь ж со слезами на глазах, воздев руки к небу, во всеуслышание бунтует и отрекается от веры. Если у каждого из них своя правда, зачем мне примыкать к тому или другому? Есть люди, призванные проповедовать: пусть проповедуют. На мой взгляд, слишком многие воображают, что наделены для этого необходимым даром. Но не можем же мы все идти в священники. Кое-кто должен сидеть молча и слушать, а не то и клевать носом. Разве не у каждого свои обязанности? Самый благонравный приютский мальчик раздувает мехи органа; других мальчиков учитель учит палкой на хорах; псаломщик возглашает 'аминь!'; приходский надзиратель с жезлом распахивает двери перед его преподобием, а тот, шурша шелками, шествует к своей кафедре. Я не желаю ни бить палкой мальчиков, ни возглашать 'аминь', ни изображать ревнителя церкви в облике приходского надзирателя с жезлом; но, входя в церковь, я обнажаю голову и читаю там молитвы, и пожимаю руку священнику, когда он после службы выходит на церковный двор. Разве я не знаю, что самое присутствие его там — компромисс и что он — воплощение парламентского акта? Что церковь, в которой он служит, была построена для иного богослужения? Что рядом помещается часовня методистов, а чуть подальше на лугу медник Баньен во всю глотку возвещает вечное проклятие? Да, я саддукей; я принимаю все, как есть, — и весь мир, и все парламентские акты; и я намерен жениться, если найду подходящую жену, — не затем, чтобы, как дурак, пасть перед нею ниц и обожать ее, не затем, чтобы поклоняться ей, как ангелу, и ждать, что она окажется ангелом, — а с тем, чтобы быть к ней учтивым и снисходительным и от нее ждать того же взамен. Так что если ты услышишь, что я женюсь, не воображай, что речь идет о романтическом чувстве с моей стороны; а если услышишь, что в каком-нибудь ведомстве есть тепленькое местечко, — имей в виду, у меня нет никаких моральных соображений, которые помешали бы мне его занять.
— Пен, негодяй ты этакий, так вот к чему ты ведешь! — прервал его Уорингтон. — Вот, значит, откуда весь твой скептицизм, и квиетизм, и атеизм, мой бедный друг! Ты задумал продать себя, задумал вступить в унизительную сделку и потом всю жизнь от этого страдать. Говорить больше не о чем. Раз ты решил, сам дьявол тебя не удержит.
— Напротив, он мне даже помогает, верно, Джордж? — со смехом отвечал Артур. — А сигары эти недурны. Поедем-ка обедать в клуб, шеф сейчас в городе, од нам приготовит что-нибудь повкуснее… Не хочешь?.. Да ты не дуйся, дружище, ведь я завтра уезжаю к… в деревню.
Глава LXII,
некоторым образом разъясняющая главу LXI
По сведениям, полученным майором Пенденнисом через Стронга, а также лично на правах друга дома, дела семейства Клеверингов находились в таком состоянии, что старый воин уже готов был махнуть рукой на любые планы, какие он мог строить для пользы своего племянника. Навязать Артуру двух таких тестюшек, как те два героя, что достались в мужья простосердечной и незадачливой леди Клеверинг, — отнюдь не значило бы принести ему пользу. И хотя они в некотором роде обезвреживали один другого и открытое появление Алтамонта-Амори послужило бы знаком к его немедленному изъятию и суровому наказанию — поскольку беглый каторжник убил своего конвоира, и если бы он снова попал в руки английских властей, ему не миновать было веревки, — все же никакому опекуну не захочется осчастливить своего подопечного женой, от отца которой пришлось бы избавляться таким способом; однако майор всегда считал, что Алтамонт, помня о виселице, будет держаться в тени; а с другой стороны, Клеверинг с появлением Алтамонта терял все, и, конечно, он будет рабом человека, который знает его роковую тайну и держит его под угрозой разоблачения.
Но если бегум еще несколько раз заплатит долги этого неисправимого мота, от ее богатства ничего не останется и ее наследники, кто бы они ни были, унаследуют только пустую казну; а мисс Амори, вместо того чтобы принести мужу солидный доход и место в парламенте, принесет ему только себя и свою родословную с роковой пометкой sus. per coll. [49] при имени последнего представителя рода по мужской линии.
Впрочем, у старого интригана, обдумывавшего все эти обстоятельства, был про запас еще один ход, какой именно — станет ясно читателю, если он потрудится прочитать разговор, который вскоре состоялся между майором Пенденнисом и достопочтенным баронетом, членом парламента от Клеверинга.
Когда человек, отягченный денежными затруднениями, покидает круг своих друзей и собратьев, — так