— Сообщали ли вы Ибрагимову о том, что получили благодарность командования?
— Нет, не сообщал.
— А был ли у вас разговор на эту тему?
— Разговор был, — сказал Гриша.
Следователь долго, придирчиво заставлял Гришу припоминать каждое слово, сказанное Ибрагимовым, и каждое слово, сказанное им Ибрагимову. И в конце концов опять повернул дело так, что Гриша намекнул Ибрагимову на то, за что он получил благодарность командования, хотя Гриша совершенно точно помнил, что ни на что такое он не намекал, потому что хорошо знал, что об этом нельзя говорить ни слова даже самым близким людям.
Следователь требовал, чтобы Гриша прочитывал и подписывал внизу каждую страничку протокола дознания. Гриша читал и подписывал страничку за страничкой, с ужасом убеждаясь, что в протоколе все получается будто бы и так, как он говорил, и будто бы совсем не так. И что если этот Ибрагимов является агентом иностранной разведки — а видимо, он агент, иначе бы Гришу не допрашивали, — то он, Гриша, выходит по протоколу, был пособником этого агента.
Допрос продолжался около четырех часов. Когда Гриша подписал последний листок, это был уже совсем другой человек. Не отличник боевой и политической подготовки, член комсомольского бюро, старший сержант Кинько, а усталый, потерявший себя мальчик, с дрожащими губами и руками.
— В казарму вы не вернетесь, — сказал следователь. — До выяснения всех обстоятельств вы будете задержаны.
Гришу отвели на гауптвахту, где у него отобрали пояс, и поместили его в небольшую комнату, всю обстановку которой составляли табурет и железная койка.
Глава двадцать седьмая,
в которой генерал Коваль лежит на диване, прикрыв стул журналом «Огонек»
Опаснее всего те злые люди, которые не совсем лишены доброты.
подумал, но не сказал вслух генерал Коваль.
Советская Армия с ее различными родами войск состояла из десятков и сотен тысяч различных характеров, привычек, взглядов, и все-таки любой человек, служащий в этой армии, начиная солдатом-первогодком и кончая маршалом, плотно пообедав, произносил вслух или вспоминал про себя эти неизвестно кем придуманные, совершенно бессмысленные слова.
«Почему все это в нас так въедается? — думал Степан Кириллович. — Всякая чепуха. При чем здесь Архимед с его законами? Но ведь никто, пообедав, если даже не курит, как я, не вспомнит, что «курение — враг человека» или «одна папироса убивает голубя или лошадь» — уже не вспомню. Привычка. Одна из привычек, которыми, как вехами, размечено поведение человека.
Вот, говорят, профессор Ноздрин занимается теорией поведения. На насекомых. С помощью кибернетики. И говорил в какой-то лекции, что можно будет выработать такую теорию и в отношении поведения людей. Люди не насекомые. Это чепуха. Никакими теориями не предусмотреть того, что может совершить человек…»
Он распустил пояс на брюках и прилег на узком и неудобном диване в своем кабинете, положив ноги на стул, который он предусмотрительно прикрыл журналом «Огонек».
Значит, это не один Семен так думает. Значит, так и другие думают о нем, о человеке, всю жизнь посвятившем тому, чтобы уберечь их от самой большой из всех возможных опасностей.
И ведь так ждал он в этот раз приезда Семена. Жена посмеивалась — он не скрывал, как это бывало в прежние годы, что очень соскучился, что хочет, наконец, посмотреть на невестку, на внучку, а главное, на него, на сына. Физика, кибернетика, москвича. Посмотрел. Насмотрелся.
Как он начался, этот разговор? Почему он его допустил? Ах, да, с кибернетики. С темы, над которой Семен работал в своем институте.
— Это, товарищ генерал, тема секретная, — весело отрапортовал Сеня на его попытки разведать, чем он там занимается. — Я у тебя никогда не спрашивал о твоих занятиях. Понимал, что это военная тайна.
— Так, может, понимаешь и то, что у меня допуск к делам посекретнее твоих.
— Допуск допуском, а я подписывал обязательство…
Посмеялись. И вдруг, без всякого перехода, Семен сказал:
— А вот что я у тебя хотел спросить… Это теперь, наверное, уже не тайна… В период этих самых нарушений социалистической законности ты применял особые методы допроса?
Степан Кириллович оглянулся на жену. Она поднялась из-за стола так, словно собиралась стать между ним и сыном.
— Дурак, — сказал Степан Кириллович.
— Но почему же дурак? — глядя прямо на него веселыми и злыми глазами, спросил Семен. — Раз такие методы применялись в ведомстве Берия, а ты в этом ведомстве прослужил много лет, значит…
— Уходи, — сказал Степан Кириллович. — Мне не перед тобой оправдываться. И не с тобой объясняться. Уходи.
Нет, он никогда не применял недозволенных методов допроса. Даже не потому, что считал их недозволенными. Просто они ничего бы не дали. Просто они принесли бы вред делу, которому он служил. Когда человека избивают или не дают ему пить, он может сказать все, что угодно. Особенно если он слаб. Если не предан своему делу. Он наведет на ложный след. Запутает следствие. Оклевещет невинных людей… Нет, он не применял недозволенных методов. Но был ли готов Семен ответить так, как сказал он отцу — «это военная тайна», — если бы недозволенные методы следствия применили к нему? На словах — на словах в последнее время появилось столько благородных людей, что хоть пруд ими пруди. А каковы они будут на деле?
Степан Кириллович вспомнил, как он, молодой контрразведчик, еще за несколько лет до событий в Испании, когда он еще и не мечтал о том, что попадет в Испанию, заболел. Аппендицит. Острый, гнойный, такой, что прямо со службы карета «Скорой помощи» доставила его на операционный стол. Он знал, что аппендицит — операция простая, не сложная. Сказали, что сделают под местным наркозом. И вот он подумал тогда: «Испытаю-ка я себя». Так, чтобы ни разу не застонать. Чтоб только улыбаться. Если попадусь когда-нибудь, так пытки будут побольнее этого аппендицита».
Он лежал на столе и шутил с хирургом, который возился очень долго — операция оказалась неожиданно сложной, а по клеенке под спиной тек пот, и, когда хирург отхватил чем-то кусок кишки так, что болью пронзило насквозь, он не застонал, а только крепче вцепился руками в края стола и с улыбкой посмотрел на желтый, уродливый кусок кишки, который хирург ему показал. И так же легко перенес отвратительное чувство, когда накладывали швы, — кожа уже разморозилась от этого местного наркоза, и ощущение было такое, словно из живого вытягивали кишки.
Хирург не оценил его терпения. Он, дурак, отнес все это за счет своего мастерства.
— Я ведь вам говорил, — сказал он. — Очень быстро и совсем не больно… А у меня борода не выросла?..
— Какая еще борода? — превозмогая боль, спросил Степан Кириллович.
— А это рассказывают, что одному больному, вот как вам, удаляли аппендикс. Он и спрашивает у врача: «Это больно?» — «Да нет, совсем не больно…» — «А долго?» — «Одна минутка». Операция шла под общим наркозом. «Считайте до тридцати». Больной заснул. Просыпается, видит над собой врача и говорит: «Что же это, доктор, вы меня обманули… Говорили, не долго, а у самого за это время зон какая борода выросла». — «Э, милый, — услышал он в ответ. — Я совсем не доктор…» — «А кто же вы?» — «Я апостол Петр».
Он заставил себя рассмеяться над анекдотом, который, по-видимому, хирург рассказывал всем, кто оставался в живых после его операций.
Хуже стало ему в палате. При перистальтике — или как она называется? — кишок. Вот тогда было особенно больно и хотелось хоть немного постонать. Но сдержал себя… Конечно, это чепуха, когда говорят, что аппендицит — легкая операция. Может, хирургам она и легкая. А больным не очень. Или это у него она так тяжело прошла?..
Но через некоторое время… через два года?.. Нет, через три. Да, это было в тридцать восьмом, — он понял, что улыбаться при удалении этого дурацкого аппендикса — чепуха, Когда почувствовал, как в самом деле бывает, когда загоняют под ногти иголки. Под самые настоящие живые ногти — самые настоящие швейные иголки. И все равно улыбался и глядел в лицо этому негодяю Косме Райето так же весело и бесстрашно, как глядел на него его сын Семен, когда задавал этот подлый вопрос.
Он почувствовал, что у него заныли пальцы, и подумал о том, какое счастье, что у человека нет памяти на физическую боль — иначе для многих людей жизнь стала бы невозможной… Райето переговаривался со своим подручным Доминго на андалузском диалекте — профессиональном языке тореадоров и бандитов… «Ты нам заплатишь за эту газету…» — твердил Райето.
Он слабо улыбнулся, вспомнив эту свою проделку… Фашистский генерал-фалангист Ягуэ выступил с резкой критикой Франко, обвиняя его в том, что он пресмыкается перед итало- германскими фашистами и разбазаривает национальные богатства Испании. Коваль придумал, как использовать это выступление генерала Ягуэ против Франко. Он организовал выпуск газеты якобы от имени фалангистов, в которой поместил сильно приукрашенную «речь» генерала Ягуэ. Газету, являвшуюся по формату, шрифту, качеству бумаги точной копией, двойником фалангистской газеты, широко распространили на территории мятежников.
И он заплатил… Тогда с ним работала молодая француженка, по имени Мари Сиоран, очень похожая на испанку — с иссиня-черными волосами, с матово-смуглой, без румянца, кожей, с умными и грустными темными глазами…
«Эта женщина… — подумал он. — Эта женщина прекрасная, как испанка, и несчастная, как Испания…» Он никогда не говорил ей, что любит ее. Даже от себя скрывал. Знал, что нельзя. Не до этого было. А Косме Райето как-то сумел это понять. Как-то догадался.
Он ее изнасиловал, Косме Райето, на его глазах. Он и его подручный Доминго — дегенерат и садист… И она кричала: «Cierra los ojos, cierra los ojos!» — «Закрой глаза… Закрой