университета, а в особенности бывшему ректору (Парроту), что неизвестность существования подобного общества не делает чести тем, коих первая обязанность блюсти за строгим порядком»…
Паррот не оказался исполнительным жандармом!
Впрочем он был уже забаллотирован, и на 1834 год ректором был избран проф. Мейер.
Я сознательно так долго задержал внимание читателей на этом деле. Оно так тесно коснулось Паррота и так основательно его задело, что пройти мимо Абовяна не могло ни при каких обстоятельствах.
Поучительным для него должно было быть как самое дело, так и отношение к «делу» Паррота. Если даже предположить, что он ранее не был знаком с Буршеншафтом и его членами (что я не исключаю), то и в таком случае колоссальное впечатление должно было произвести на него наличие подполья, самая нелегальная форма борьбы и яркая национальная программа Буршеншафта. Его особенно должна была поразить столь строгая расправа за мирно-просветительную, реформистскую деятельность Дерптского Буршеншафта, который по своей программе и тактике был копией фракции «арминов».
Но патриотизм немцев-студентов не был единственным видом и проявлением германского национализма в Дерптском университете. Он процветал довольно прочно и в среде профессоров, большинство которых были немцы. Среди значительной части профессоров университета сильны были сепаратистские стремления, довольно явно выраженное пренебрежение к русским и раздражение против православного духовенства. Я приведу только два факта, которые, с моей точки зрения, ярко характеризуют отмеченные настроения.
Профессор Нейе, Эрдман и некоторые другие выдвинули идею созыва съездов ученых Прибалтики и Финляндии в одном из городов этих двух стран (соответствующее заявление они подали в сентябре 1837 года). Министр предложил включить сюда и русские университеты, а местом созыва избрать не только города двух предложенных провинций, однако инициаторы съездов высказались против равноправного участия в них русских университетов.
К русским университетам у профессоров Дерптского университета было крайне пренебрежительное отношение. В 1832 году Абовян заносит в свой «дневник»: «Беседа о разных волнениях в Московском университете, вследствие строгости профессоров, пренебрежение их (дерптских профессоров — В. В.) к этим строгостям. Пренебрежение их к Московскому и Харьковскому университетам, где профессора обращаются со студентами, как с солдатами. Об Оксфордском университете, где богатые студенты заставляют служить бедных студентов, и те насущный хлеб свой добывают этой службой. Бедность делает мужественным. Преимущество Дерптското университета и свобода[7] ».
Было за что дерптским профессорам смотреть сверху вниз на наши университеты. Стоит только припомнить 1832 год, Магницких и Уваровых, подготовлявшийся новый устав и сословные порядки, чиновников за кафедрой…
Еще более характерно дело Ульмана. Когда он собрался уехать из Дерпта, по старому обычаю студенты, с разрешения университетского начальства, преподнесли ему бокал и пели при этом традиционные студенческие песни.
Николаю донесли, что Ульман держал ответ студентам и говорил о «немецком сердце» и «верности отечеству». Николай не поверил, что Ульман имел в виду русское отечество. Он разогнал профессоров, разгромив некоторые кафедры. Подобная расправа не была последней.
Однако, вернемся к вопросу о среде, где получал свое образование Абовян. В эпоху, когда в Дерпте учился Абовян, корпорация профессоров вовсе не была той серой корпорацией верноподанных иностранцев, которыми в сорок восьмом году гордился Уваров. Нам сегодня очень трудно восстановить содержание и характер интимных бесед ученых; как между собой, так и с Абовяном, тех дружеских длительных разговоров, в которых всего ярче высказываются воззрения и политические чаяния собеседников. Одно несомненно — они не были чужды политике.
Когда дошла до Абовяна весть о смерти Аламдаряна, он, крайне опечаленный, решил почтить память своего учителя. С этой целью им была переведена статья Мсерианца. Он поместил ее в Дерптской немецкой газете, а от себя намеревался несколько строк поместить в русской прессе. Нужно было иметь беспредельную наивность выходца из глухой эриванской провинции, чтобы простодушно обратиться к редактору «Северной пчелы», знаменитому Фаддею Булгарину. Фаддей первый раз его просто не принял, а второй раз — выгнал. Выгнал, конечно, по политическим мотивам, вероятно при этом выказав наглое пренебрежение к народу, которому служил Абовян. Недолго размышляя, Абовян размахнулся палкой и лишь проворство Фаддея спасло его от удара.
Булгарин обратился с жалобой к университетскому начальству и в первую очередь — к Парроту. Последнему стоило большого труда уладить инцидент, принявший характер политического скандала, чреватого большими неприятностями. Если перспектива возможных политических неприятностей была еще неясна Абовяну, то для его покровителя Паррота опасность была очевидной, и он настойчиво убеждал Абовяна избегать такого рода опасных и вероломных людей. Трудно предположить, чтобы, говоря о Фаддее, Паррот не коснулся общих вопросов политики.
Для этого было немало и других поводов.
В дневнике Абовяна имеется запись одного «поучения» «великого математика» Бургера, который, говоря о свободных нравах американцев, заметил: «Все блага порождаются свободой, знаю, что русские чиновники в ваших краях чинят много безобразий, против этого нет иного средства кроме одного — разбудите дух нации, всякая нация должна сама почувствовать (определить) свое благо и добиваться его, ваш народ многостарательный, многоспособный, надо только подбадривать его (на освобождение своей родины), а для этого нужно учение, вовсе не крайней степени учености, а элементарное учение, коим они приобретут начальное знакомство с миром, прочее приложится[8]».
Припомните разговор с Швабе. Хачатур-дпир время свое в Дерпте не проводил даром!
Конечно эти реформистско-просветительские речи либерального профессора неспособны были поднять Абовяна до революционных методов борьбы за демократию. Однако, их значение колоссально, поскольку они создавали благоприятную идейную среду, в которой очень многие смутные демократические эмоции становились определенными демократическими тезисами, поскольку они невысказанно противопоставляли николаевскому режиму республиканские порядки Америки. Бесспорно, «знаменитый математик» ничего не говорил против самодержавия, как не говорил на эту тему, по-видимому, ни один из его учителей, вот почему все шипы демократизма, которые должны были быть направлены против существующего строя, против самодержавия Николая, у Абовяна остались завернутыми в обильную и мягкую вату заблуждений относительно искреннего желания именитых зубров просвещать армянских мужиков. Немецкие сепаратисты внушали ему собственным примером ту мысль, что важна программа действий в среде своего народа, а русские порядки не наше дело, что можно быть глубоким демократом в решении национальных проблем, оставаясь равнодушным к имперскому деспотизму, даже сохраняя с ним мир и пользуясь его покровительством.
Всего вероятней, что в этом направлении действовал и сам Паррот, друг и покровитель Абовяна. Во всяком случае, с благоговением рассказывая о благодеяниях Паррота, Абовян так формулирует цель и задачу, какую ему ставил Паррот: «Невозможно одно за одним перечислить все заботы и хлопоты Паррота о моем учении. Он хотел из меня выработать годного воспитателя детей. Довольно сказать, что он неизменно хотел зажечь в моем сердце любовь к нации, церкви и нашей стране».
Это была дурная сторона влияний, испытанных Абовяном в Дерпте. Как раз такие сепаратистские либеральные влияния привели к тому, что он вовсе не был подготовлен к революционной расправе с царями как земными, так и небесными, что он не почувствовал, не услышал созвучия между своими настроениями и русским движением, которое с 1836 года не только наметилось, но и выявилось на страницах журналов. А созвучие безусловно было.
Абовян не вышел за пределы культурной самоблокады дерптских профессоров, его еще не обдало свежим ветерком задорного революционного демократизма русских разночинцев. Но теперь он до конца уяснил себе основу основ демократического мировоззрения и то, что было у него в юношеские годы лишь предчувствием, стало реальностью и заняло все поле его страстного, глубокого и ясного сознания.
В этом ему помогли в меру своих ограниченных возможностей профессора — друзья его, помогли не только одними беседами, не только наставлениями и предостережениями, но и общим направлением