слышу, я его не слышал, убрали звук), только мелко передергивались семенящие ноги, а руки так и держали лоб, словно вспомнил он что-то вдруг, да кровь выплевывалась из пасти равномерными, но разнообъемными толчками. Боря расстегнул плащ и, потрясая пистолетом, грозя вскрикивающим от каждого его движения далеким прячущимся людям, ревел:
– Теперь все понимают по-русски?! Мы покарали провокатора! Троцкиста! Фашистскую гадину! Чекисты на посту… Где? Где эта живучая тварь?! – и одним прыжком перелетел к забившемуся Моралесу. – Кто ты? – и тихо погладил его по волосам. – Давай поговорим. Присядем на краешке. Ты меня прости. Я тебя забуду.
– Не надо!!! Мне тридцать шесть лет. Я ничего не видел!
– Не вой! По делу!
– Меня посадили со вторым пилотом. В салон, на задние сиденья для равновесия, – Моралес выставил перед собой трясущуюся растопыркой ладонь, закрывая лицо, приплясывал, приседал по-боксерски вокруг Бори. – У второго пилота избыточный вес… Но я сразу почувствовал легкий крен вперед, а потом левое крыло высекло искры из столбов ограждения…
– Это я понял, – схватил его за больную руку Боря и дернул вниз! Моралес взвыл и застыл с разинутой пастью. – Видишь, больно как, – и весело оглянулся на меня; я встал и подтащил за собой заверещавшую в сто крат сильней Тройницкую. – Кто проверял багаж?!
– Багаж укладывал командир корабля. Своими руками. На рассвете, когда пробовали мотор. Двадцать минут грели. При первом ударе все пассажиры издали отчаянный вопль ужаса! Пилот инстинктивно потянул ручку управления на себя, поднял самолет и ударился уже правым крылом об ограду, самолет еще потянулся вверх, накренившись на правое крыло, как будто делая правый вираж, а потом уже скользнул быстро вниз… Пассажиры опять закричали – самолет тащился, волочился, чертил по земле правым крылом – это были душераздирающие крики…
– Что они кричали?! – словно не дослышав, словно переспрашивая… Боря… с напрягшимся лицом… словно готовился что-то сделать сразу после любого ответа…
– Я не знаю! Я же не русский!.. Как болит рука… жалости!!!
– Скажи ты, женщина, – позволил Боря Тройницкой и посмотрел в сторону, далеко, чтобы та не видела его глаз.
– Я услышала шум! – Тройницкая визжала, но слышала.
– Это удары пропеллера о землю!
– Ты молчи, – Моралесу. – Дальше.
– И резкий хлопок. Я сказала громко: что это? И никто не успел ответить потому, что раздался – взрыв! Все разом закричали. В самолете началась страшная паника. Самолет как-то повернулся и воткнулся в землю. Взлетел и – опять упал на правое крыло. Я сидела в обломках, в горящем самолете, одна… И увидела убегающего мужчину, закричала: помогите! Он даже не повернул головы.
– Так, Моралес? – словно удивился Боря. – Мексиканские военно-воздушные силы? – и легко крест- накрест ударил мексиканца пистолетом по лицу.
– Нет! Не надо стрелять! Женщина в шоке! Она не помнит! После удара фюзеляж разорвало, кругом одни тела, пол накренился, и я пополз, поддерживая сломанную руку, и слышу: жалобно кричит женщина. Она застряла между сидений – я не мог помочь ей – сломана рука, я как мог ногой вытолкал ее в дыру, она вывалилась и упала среди обломков правого крыла. И, видимо, потеряла сознание. Я сам еле выбрался следом, левая нога застряла между труб, крыло горело, у меня ожоги лица, левой ноги и руки, что сломана, но правой рукой я оттащил ее от самолета… Я же ее спас! А потом началась стрельба. Взрывались патроны пистолетов экипажа. Пятьдесят штук калибра сорок пять. А потом взорвался бензобак. И трупы взлетели на воздух.
– Трупы?! А может, кто-то еще был жив? И ты их не вытащил! – перекрикивая в себе что-то, надрывался Боря, жадно оглядывая Моралеса – куда? что?
– Я не слышал больше голосов.
– Верить тебе, младший лейтенант? Вылет задерживался? Кто-нибудь выходил из салона после посадки?
– Я не заметил. – У Моралеса тряслись колени, руки, дергался рот, он закрывал глаза, словно засыпая, – но держался поближе к Боре: так надо, он здесь – и показывал: очень болит рука.
– Тварь! А ты, Мириам Л.?
– Когда м-ма-ма-мат… рас-с…
– Говори!!!
– Когда… моторы завелись… Раиса Михайловна Уманская… повернулась на сиденье и начала что-то искать под ногами.
– Где она сидела?!
– В передней части. Там меньше укачивает.
– Что она искала? Может быть, она просто что-то заметила под сиденьем?
– Она повторяла: где? где?
– Что делал Уманский?
– Константин Александрович помогал искать.
– Небольшая какая-то вещь… Но принадлежавшая именно Раисе Михайловне. Интересно!
– Начал помогать военный атташе Вдовин. В самолете ничего не нашли. Вдовин вышел и побежал на стоянку, чтобы попросить водителя посмотреть в машине. Его не было долго. Когда Раиса Михайловна увидела, что Вдовин еще издалека машет рукой: нет, не нашел – она села на свое место и сказала: не будет нам сегодня дороги. Так и вышло. Отпустите меня! Вы же наши!!!
– На колени, – Боря поднял пистолет на Моралеса, что-то беззвучно шевельнул губами и прицелился, чуть отвернувшись и прищурившись, словно целился в солнце или боялся, что через мгновение его чем-то обрызгает, – Моралес не успел побежать.
Гольцман снял фуражку, прошептав:
– Мне больно. Плохо себя очень чувствую. Пойду лягу. – Держась за бок, Гольцман побрел к дальней стене, к лифтовой шахте, по пустыне.
– Садись.
Моралес закрыл глаза и вслепую, осторожно, будто на содранную кожу, опустился на колени и понурился. Тройницкая, почуяв свою очередь, забилась в моих руках:
– Миленькие… Миле… Не убивай!!! – верещала без слов, пытаясь сцапать меня за шею, я отбивал ее руки, расцарапала мне щеку до крови, вдруг дернулась и упала на асфальт – Боря выстрелил у нее над головой.
– Какая вам разница… Отползи от товарища капитана, – негромко сказал Боря и повел пистолетом. – На колени.
Тройницкая, взвывая, причитая, не отрывая взгляда от пистолета, боком, безного перебралась поближе к Моралесу и встала так же, но не закрывала глаз и смотрела только на Борю, хотя, я чувствовал, хотела бы взглянуть на меня; я разинул пасть:
– Боря!
– Иди, – он стоял, словно о чем-то задумался тяжело; к нему не приближались люди, из-под платформ доносились не сдержанные ладонями детские крики, паровозы бешено гудели и пыхали весело клубящимся паром. Боря стоял за спинами двух горбатых, высохших фигур, над застывшим с согнутым коленом трупом, Тройницкая рыдала, не вытирая лица, но стояла на коленях точно, как Моралес, словно их где-то этому учили. Я двинулся за Гольцманом – старик, майор госбезопасности, мешком сидел в распахнутой и освещенной кабинке лифта, запрокинув от боли лицо, но так и не расстегнув форменного плаща, чтобы никого не выдать; я держал ладонью, пятнистой от крови, царапину на щеке – заживет, уже заживает, никто не успеет: где это тебя так? что за женщина тебя поцарапала? – все, что здесь, – уже прошло и заживет, не заживет только у Гольцмана. Я шагал и, как всегда, гадал на четное или нечетное количество шагов – за сколько дойду до лифта? – но не мог придумать: на что я гадаю? как должно кончиться, чтобы «хорошо», а как – «плохо»? Все кончается одинаково. Все, Боря выстрелил, еще выстрелил, я, не оглянувшись, побежал и втиснулся в покачнувшийся лифт – Боря выстрелил еще, и я обернулся: он стоял