каждый звук мой будет впитывать, да еще и понимать, что я не сказал, да имел в виду…
— Я поехал.
— Эбергард! Минуту! Знаешь, когда я понял, что попал? Оказалось, у моей фамилии — белорусские корни! — и еще неразобранное.
Автобусы — три двухэтажных, запыленных, высоколобых уже отправились (никто не заметил, что он бежал? теперь иди) — проползли вдоль школы и выстроились у светофора развернуться в сторону проспекта Энгельса, родители подтянулись следом, превратив тротуар в железнодорожную платформу, — выкрикивали избыточные напутствия, чмокали воздух, рисовали пальцами подушечные сердечки и вглядывались. Эбергард вспомнил вокзальное: на счастье первым в вагон входит мужчина; нашел Сигилд и встал рядом, не уступая, поднял руку, как и она, и, как она, улыбался Эрне, куда-то, в каждый автобус, но Эрну не видел: много грязных окон, много лиц, давно не видел ее, подросла, может быть, стесняется, что ее провожают; но кому-то ведь победно машет Сигилд, «только моя девочка», и он махал: и моя; может, Эрна смотрит из глубины автобуса, над головами, стоит в проходе, отшатнулась, удивилась «откуда здесь папа?» или испугалась, может быть, и обрадовалась; он махал рукой: всё в порядке, заехал тебя проводить.
— Когда ты выпишешься? — Сигилд почти не разжимала губ, продолжая улыбаться и махать.
— Я не буду выписываться, — у него получалось не хуже! — и он махал, попросив кого-то в ближайшем автобусе: «Будь осторожна».
— Я не хочу, чтобы ты был прописан в моем доме!
— Мало ли чего ты не хочешь!
— Я хочу, чтобы мы жили своей семьей, я не хочу, чтобы ты лез в мою семейную жизнь!
— Пока мы живы, наша семья — ты, я и Эрна!
— Ты же хотел оставить квартиру нам, вот и оставляй!
— Не выпишусь, пока не обеспечишь мне встречи с дочерью!
— Я не могу ее заставить. Подонок, я выпишу тебя через суд!
— Да Бога ради, тварь!
Первый автобус дернулся, словно по зеленому сигналу светофора кто-то выстрелил в него, и повернул, и второй, и — третий, Эбергард и Сигилд махали руками, завод еще не кончился, хватало батареек; лишь когда деревья, дома и расстояние скрыли боковые окна автобусов, любую возможность их видеть, отец и мать быстро отвернулись друг от друга и разошлись, и с каждым стремительным шагом — всё дальше и дальше друг от друга, и Эбергард пощупал пустой конверт с надписью «будущее», посушил ресницами какую-то влагу — ничего, ничего, видишь, не так и болит, уже попривык, даже смешно, как мог надеяться, казалось бы, старый трюк… эх… Сигилд насунула черные узкоглазые очки, и в таких же — крысиных — ждал ее возле машины урод, что-то гам драматически представив, типа «что он тебе только что сказал?», «он не обидел тебя?», «почему ты не позвала меня?», «хочешь, я с ним поговорю?». Сигилд свистнула, и он живо погрузился за руль.
Что случилось там, за те годы, которых словно и не было никогда, — им трудней стало видеть друг друга, не хватало смелости сказать «изменились». Они стали трудноузнаваемыми. Оказывается, чем дольше люди живут вместе, тем труднее узнавать в них тех, первоначальных, полюбивших друг друга.
— Эрна не приедет. Всё потом. — Улрике замолчала так, что ему показалось: не соединилось, говорил в выключенный телефон; увереннее шел, пока не уперся в прутья гимназического забора и подержался обеими руками за железо: не могу.
Когда-то на Красном море Эрна заговорила о небе. Укладывал спать. И вдруг…
Какой я буду на небе? Эбергард сказал: каждый человек становится на небе таким, каким он хочет, и живет там вместе с родными, уже всегда.
Эрна спокойно и светло уточнила: когда я умру, я смогу опять быть маленькой? Да, сказал он. И там будут дни рождения? Да. Эрна совершенно счастливо улыбнулась. И он вцепился в нее, скомкав свое лицо резиновыми складками, в углах которых неожиданно начала сочиться горячая вода. Папа, что ты плачешь? Эрна обеспокоенно затрясла его. Он так задохнулся, что не мог ответить. Тогда я тоже, она зажмурилась, и слезы выступили из-под ресниц. Эбергард прошептал: просто не хочется уезжать. Эрна торопливо: так бы и сказал! Глупо из-за этого плакать, мы же сможем приехать еще! — и прижималась к нему, единственный человек, не видевший, что скоро они разведутся, веривший, что мир неизменен; она уснула, рука Эбергарда, прижимавшая ее к постели, напрягла мускулы и начала выпускать тяжесть из себя, выпускала и выпускала, пока не стала невесомой, легче воздуха, оторвалась и медленно всплыла… Он думал: не могу, не хочу ее терять. Вцепиться и удержать. Не верь никому. Вырастай скорей. Дай я тебе всё расскажу. Запомни меня молодым и сильным.
Да. Еще вот, как-то шли они — Эбергард по дороге, Эрна по бордюру вдоль дома и вдруг крепко схватилась за его руку, о чем-то страшном подумав, чтобы не отпускал он ее, не оставлял.
Что-то, картины какие-то помнишь всю жизнь. Почему бы не запомнить что-то хорошее. А помнится острое, то, что ранит. То, куда стекает кровь. Когда он вчера сдавал кровь, готовясь стать отцом еще одного ребенка, беременная медсестра спросила: как вы переносите вид крови? Поработайте рукой…
И Хериберт устроился; в Гуселетный район (монстр обманул) главой не утвердили. Хериберт съездил на Афон и в Пюхтицы, за него молились благодарные лично ему старцы в Оптиной и вымолили только административно-техническую инспекцию, начальником управления. Недешево обошлось, вздыхал Хериберт и сладко улыбался, но всё ж госслужба, к деньгам, правда, не подпускают, но сейчас начнутся проверки готовности развлекательных аттракционов к работе в летний период, выстроится какая-то схема… Заболевшие выздоровели, и друзья обнаружили: давно не собирались; собрались в кибитке посреди ресторана, обставленной аквариумами, — в застекленной воде внезапно всплывали скаты и также внезапно обрушивались, боком, как дохлые, на дно, — развалившись на расшитых черепахами и осьминогами подушках, пили водку из графина, то обнажали утиные кости, то цепляли свиные ребрышки со сковородки, посматривая сквозь аквариумные заросли на ужинающих девушек, из тех, кто уже съездил за загаром; не о чем говорить.
Хассо наметил показать, как легок, весел он и расслаблен, пьет, и с сердечной теплотой расспрашивает друзей, и внезапно хохочет, валясь на Фрица или Эбергарда, — ржачка, но в первой же подходящей тишине сгорбился стервятником, переступил сутуло на сухой ветке и — как и все они — только об одном:
— Точная информация. До первого июня меня уберут. И всю управу зачистят, — он пытался говорить, как о чем-то постороннем, в интонации «а вот в Астрахани, ребята говорят, рыбалка-а…», но мигал и хрипел не жильцом. — Монстр так и сказал: пора корчевать это Смородино.
И все, шатнувшись, как от чумы (на нас не надейся), бросились «кто вперед» вспоминать, как ездили к побратимам в Минск, как гуляли по Крыму на семинаре глав управ, как здорово было в Чехии, где отмечали последние выборы (всё завершалось одинаково — «нажрались там дико и безобразно себя вели»), тормошили Хериберта: ну, как там на новом месте, новое место?!
— Один недостаток — офис в жилом доме. Как только засыпаю после обеда, мальчик со второго этажа так лупит мячиком в пол…
— Я тут проезжал Смородино, — чтобы не молчали, и Эбергард нес свою соломинку в построение «отлично посидели, отдохнули душой», — и объявление: «Эротический массаж. Все виды». И номер мобильного! Даже адреса нету. Хассо, это так твоя управа поддерживает малый бизнес? Девушки оздоравливают, а у них даже нету стационарного телефона? И сидят, небось, в цоколе, прячутся от чиновного произвола?
Долго, до обморочного одурения слушали Фрица — никто не хотел «этой темы», распухающей, душной, но удобно: спросил Фрица, бросил монетку, и потечет-заиграет, само продлеваясь и ветвясь, и сам пока можешь передохнуть, и время пройдет.
— Я даже могу сказать: есть рак — нет рака. Взяли соскоб. В одном институте говорят — рак. В другом — чисто. Я — к астрологам. Они — нет. И я забираю больного. Меня два профессора за руки хватали: да вы что, отдайте на операцию, легкое отрезать… — Фриц остроносо впивался по очереди: тебе, тебе и тебе! — Я говорю: вы свои федеральные программы испытывайте на ком-нибудь другом… А сам веду больного к китайцам. Китайцы посмотрели: в легком затемнение есть, но это просто последствия воспаления. Кусок не отвечающей материи, понимаешь, Хассо, — Хассо передернулся, загрузил рот и начал сосредоточенно жрать, обиженно глядя в сторону, — энергию не поглощает и не отдает. Но — не рак. И живет человек! А