произведение на свет потомства виделось самым противоестественным, если не отвратительным событием, которое только могло с ней приключиться.
Левину маму можно было понять. Еве Самуэлевне, после лет ожидания и разочарований, теперь хотелось получить от сына всего и сразу – и достойной работы, и внуков, и видимого постороннему глазу материального благополучия. Иначе зачем же самоуверенная Ева Самуэлевна столь долго и прямо вела своего сына по проложенному курсу? Выходит, вела она Леву плохо и не в ту сторону? Но этого Ева Самуэлевна не могла признать без ущерба для своего психического здоровья. Потому она первая и уверовала свято в то, что сын наконец обрел правильный путь, и тут же стала делить еще даже не испеченный пирог. Так сказать, закреплять воображаемый успех. Отсюда вытекала и Сонина безработица, и повеление обзаводиться детьми.
И Левина мама даже не в состоянии была осознать, что отказ от службы для Сони – это еще полбеды. А вот что навсегда останется для ее невестки непростительным и в тайне подспудно тлеющего гнева, так это вторжение Евы Самуэлевны в ее телесную, персональную сущность. Соня и так уже примирилась за канувшие последние годы, что совсем чуждые ей люди с беспардонным хамством и самомнением вторгаются в ее внешнюю жизнь, повелевают, что ей есть, с кем ей спать, что носить на себе, где работать и учиться, в каком месте жить. И не обременяют себя нисколько излишним вопросом, а что же сама Соня думает по этому поводу. Правда, к чести Евы Самуэлевны надо сказать, что издевательские, низменные мотивы в ее императивах отсутствовали, она и в действительности верила в благостность и истинность своих распоряжений. И хотела для Сони и своего сына только наилучшего. Но и Соня уже успела убедиться за свою не очень длинную жизнь, что если кто-то желает тебе добра и знает лучше тебя, каким это добро должно быть, то ничего хорошего в результате не жди. Получится одна гадость.
А беззастенчивое, бесстыдное вторжение в святая святых – зарождение потомства – было Соне даже физически омерзительно. Ладно бы, забеременеть ребенком случайно, или самой этого захотеть, или хотя бы решить совместно с Левой. Но повелительное наклонение, будто речь идет о лишенном разума, бессловесном животном, унижало Соню и еще больше отравляло мысль о возможном материнстве. И в то же время она знала, что свекровь не отстанет, что бунт бесполезен, что, оскорбленная до края своего человеческого восприятия, она уступит и опять сделает, как велено.
И Соня для начала исполнения предписаний осела в доме. Прошло уже две недели ее сидения на Шипке, и впечатления получались смутными. Она, впрочем, не страдала от безделья. За столько лет привыкшая к регулярным занятиям, она не отвыкла от трудов только лишь потому, что за них отныне не платили и не ставили баллов и отметок. Просто день ее теперь протекал по-иному. С утра хозяйство и поход за продуктами. Теперь она могла поупражняться и в кулинарном искусстве, и даже влезла в некоторый «овердрафт», бюджетный перерасход, но не расстраивалась. Скоро ее Лева принесет первую зарплату, и недостача легко будет покрыта. Тем более что и сам Лева радовался весьма. Он теперь как бы играл новую роль семейного добытчика и кулака-крестьянина, вернувшегося с работниками от пахоты или сенокоса в избу и с усталым довольством созерцающего хлопоты его бабы у печи. Игра была занятная. Лева, как зажиточный хуторянин, получался даже мил, и когда делал вид, что смотрит на Соню, как на второстепенное отныне лицо в его хозяйстве, то ей делалось и приятно. Ведь не стал бы Лева так играть, если бы дела его шли нехорошо.
Немного подпортило ей настроение лишь одно происшествие – телефонный междугородний звонок ее мамы. В Одессу наконец-то пришло письмо. От бабушки. Спустя год, после упорного молчания. Письмо было какое-то странное, а попросту говоря, лживое, хотя Сонина мама и назвала его мягко «загадочным». Бабушка сообщала, что живет вместе с Кадиком в Нью-Йорке, что у них «несравненно замечательная» квартира в районе чудесного Куинс-бульвара, что вокруг много своих. Тут Соня и уловила первое, нарочитое вранье. Она уже успела пообщаться с американцами и ознакомиться с их периодикой, и потому кое-что, пусть и немногое, но знала. Например, то, что Куинс-бульвар совсем не чудный элитный район, а с точностью наоборот, и замечательной в нем считается та квартира, в которой по счастливому везению отсутствуют тараканы и грызуны. И ни слова не говорилось в том письме о Хацкелевичах, любезных бабушкиных родственниках, из чего Соня заключила, что с ними приезжие Гингольды уже успели разругаться. Впрочем, это не показалось Соне удивительным – она хорошо знала бабушку. Про Кадика в письме говорилось мало и вычурно скромно – а именно то, что он работает при синагоге на ответственнейшей должности, по связям с Израилем, оттого, что знает иврит, а тут это редкость. Совсем нельзя было понять, при чем тут Израиль и синагога. Ведь бабушка прочила Кадику не меньше чем профессорскую должность в техническом колледже и даже университете. И вдруг синагога. Может, ее дядя сдвинулся и без того слабым умишком и впал в религиозное помешательство? Как бы ни было, впрочем, так ему и надо. Вот только куда же подевались все те бесценные сокровища и деньги, трепетно экспортированные бабушкой и дядей за границу? Неужели на них нельзя было купить хотя бы приличный дом, а не жить в Куинсе на муниципальной квартире?
Но главной обидой послужило то, что во всем трехстраничном и довольно пустом письме ни слова не говорилось о Соне. Ни привета, ни вопроса, ни даже наставительного пожелания. Будто бы Сони и вовсе не было на свете, и не воспитывалась она многие годы бабкиными стараниями, и не звучали некогда уверения в том, что единственная бабкина задача – это ее, Сонино, полноценное еврейское счастье. И вот, пожалуйста, с глаз долой, и с языка, из сердца, и из письма вон. Соне это казалось каким-то скрытым обманом, который пока она не способна разгадать и, главное, понять, для чего и кому он нужен.
А вместе с маминым звонком на другой же день пришло уже настоящее огорчение и щемящее тревогой замешательство. А началось все с прихода Левы домой в некотором необычном в последние дни настроении. Это был день его первой зарплаты, и Лева явился с хорошеньким букетом из трех поздних георгинов, украшенных веточкой вечнозеленого папоротника. Соня так обрадовалась цветам, что сначала не обратила внимания на несколько растерянное и опасливо-настороженное выражение лица ее мужа. И только за столом почувствовала нечто беспокойное и невысказанное. Сегодня Лева отчего-то не стал играть в счастливого домохозяина, а кушал неловко, дважды уронил на пол вилку. И не кидал на Соню гордые взоры, а украдкой пытался заглянуть ей в лицо, но не выдерживал до конца и отводил взгляд. И, наконец, откушав, с чудной торопливостью полез куда-то в недра брюк, долго шарил, словно боялся вытащить руку наружу, и сказал, жалко и часто моргая дрожащими ресницами:
– Вот, заинька, я тут принес. Только получилось меньше, чем я думал. Я как-то неправильно посчитал, какие-то налоги и еще накладные расходы… В общем, вот.
– Ну, ничего, – спокойно ответила ему Соня, – налоги ведь надо платить. В другой раз посчитаешь. А сколько получилось?
Соня спросила совсем ровным голосом, она еще все принимала как должное. Вместо обещанных Левой полутора тысяч долларов – и это только для начала! – пусть будет хоть одна. Зато совесть чиста и никто не упрекнет, что они зажилили у государства его долю. И она доверчиво протянула руку. И тогда же и задала свой вопрос:
– А сколько получилось?
– Знаешь, зайка, пока только двести долларов и дали в рублях, а курс падает. Может, их поменять, как думаешь?
Соня, подавившись про себя, смогла ответить мужу только через долгую секунду:
– Я думаю, не стоит. Лучше купить нужное вперед. А то, что останется, менять не имеет смысла, – сказала Соня и испугалась, что в ее голосе муж обнаружит упрек.
Она и сама была ошарашена совершенно. С работы она уволилась. Деньги, полученные при расчете, потратила почти до конца в надежде на Левины новые доходы. Что же теперь делать? Повернуть все назад? Нет, нельзя. Тогда Лева разуверится в себе и выйдет еще хуже. И ради этого она ушла с хорошего места? Но может, все еще переменится? Это ведь только первый месяц и первый раз. А потом все наладится. Соня утешала себя, но страшная тревога, а вместе с ней и страшная догадка росли в ее сердце и уме помимо ее желания. Да и не протянут они на эти двести долларов. В этот месяц никак. У Евы Самуэлевны на носу пятидесятипятилетний юбилей, и от сына и невестки ожидаются подарки, демонстрирующие их новообретенный успех, и вообще, именно сейчас надо показать старшим Фонштейнам, что у Левы все в абсолютном порядке. Иначе выйдут скандал и насмешки, а Леву это может доконать окончательно. Тогда и составился между супругами молчаливый, стыдливый заговор неразглашения, трагичный для обоих. И тогда же Соня впервые позвонила своему отцу, Алексею Валентиновичу Рудашеву, и попросила его о денежной помощи.
Лос-Анджелес. Рождество 1994 г. Вейверли Драйв. Силверлейк.
Пусть и Рождество, хотя раньше, во всех своих обличьях и временах Инга праздновала исключительно Новый год. Но в Америке нормальный, человеческий праздник, самый веселый в календаре, отмечается не 1 января, а неделей раньше. На Новый год, как она поняла, здесь решительно всем наплевать. Слава богу, хоть из Сан-Фернандо не прибудет никого. В гости к тамошним Рамиресам они с мужем поедут позже, отметятся для порядку. Зато сегодня вечером у них будут гости. Точнее, одна гостья. Уж так тут положено – или забубенная шумная вечеринка для бесприютных кинозвезд и одиноких переселенцев, или строго в кругу семейных ценностей.
Поскольку никакой семьи отверженному дону Рамиресу в Рождество не полагалось и многие годы перед второй своей женитьбой он отмечал первое пришествие Христа где придется и с кем придется, то собственный праздник «как подобает» привел Родриго-Луиса в самое замечательное расположение духа. К приглашению одинокой Аиды он тоже отнесся со щенячьим восторгом, даже жалел, что так мало, только одного человека можно позвать в дом, а не добрый десяток народу. А Родриго-Луис теперь охотно зазывал в гости каждого встречного- поперечного. И старших сотрудников ему принадлежавшей компании «Экспакс Лимитед», и чиновников от муниципалитета, и даже одного конгрессмена, и всех с женами сеньор Рамирес приветствовал у себя в Силверлейке на приемах и коктейлях и просто на торжественных ужинах по поводу и без повода. Ему теперь было чем и кем похвалиться. И у него отныне имелась жена, молодая и красивая, приятная в общении, из экзотической России, но выглядевшая при этом не как сиротливая полуграмотная беженка, а как заезжая принцесса, без причины вдруг осчастливившая его своей рукой и сердцем. И дон Рамирес хвалился, а многие, надо признать, и завидовали. Но Инге зависть такого рода совсем даже не льстила. Она, во многом благодаря прошлому воспитанию и вынужденным способностям к мимикрии и чтению скрытых недомолвок через едва заметные выражения лиц и характеры жестов, слишком ясно видела подлинное отношение к ситуации. Гости, пооблизывавшись вволю на русское приобретение дона Рамиреса, однако, тут же позволяли себе взгляды и полунамеки в сатирическом ключе. Как же это бедняжку угораздило вляпаться в замужество с местным Пульчинеллой, когда кругом столько подлинно солидных и достойных мужчин? Ингу это особенно приводило в бешенство. Ей так и хотелось выплюнуть в физиономии напыщенных насмешников горькое и злое: где же вы сами-то были раньше? Отчего же не нашлось среди солидных и достойных, отчего забоялись, отчего скривились и отвернулись? Только вот Петрушка и женился.
И надо отдать и ему небольшой должок – старается быть примерным мужем. И к Рождеству накупил подарков, а Ингу саму встречают в последние месяцы даже супер-пупернапыщенные торгаши с Родео Драйв, как какую-нибудь кинозвезду. Нет, не жалеет на нее денежек дон Рамирес и не то чтобы подкупает ее расположение к себе, а видно, что любит, и нравится ему баловать и наряжать молодую жену. Вот и выходит, что доллары, как и любая другая валюта, не пахнут. С пластиковых свалок они там или за выкрутасы на экране – а большие деньги есть большие деньги. К тому же с таких, как Инга, и есть настоящий доход. Скидок они не торгуют, бесплатных шмоток за рекламу не вымораживают, платят тут же, по факту, без всяких там «запишите на счет».
Только все это пустяки и суета, не в шмотках счастье, хотя о жизни в подобном ключе Инга именно и мечтала. О шике и о богатстве, о тратах без особого счета, о собственном доме и дорогом автомобиле. Только вот – без дона Рамиреса. Не было никакого дона Рамиреса в ее мечтах. Тут поезд ее желаний упорно хотел сойти с рельсов. Она уж пыталась уговаривать саму себя. И что ей надо? Ведь все есть. А многое и будет. К примеру, роди она мужу еще одного сына и наследника, так будущее ее навеки обеспечено. Ей даже унылый, вислоносый Фелиппе, молодой дон Рамирес, намекал – коли бы явился на свет младший брат, то, глядишь бы, и избавил его от необходимости рано или поздно владеть позорным бизнесом. Но только стоило Инге представить себе хоть на минутку, как она станет из года в год, и много лет, неотвязно и изо дня в день видеть перед собой эти несуразные Уши и прилагающееся к ним еще более несуразное лицо, ей немедленно делалось тошно. Ради новой жизни и нового паспорта еще можно было потерпеть. Но после-то для чего? Не нужен ей смешной сеньор Рамирес, даже и за все его денежки. И дети от него не нужны тем более. И именно оттого, что смешон, это – в первую очередь. Каждый раз, а случалось такое слишком часто, когда муж ее, Родриго, выражал пылкую свою любовь, в словах ли, подарках ли, в нежных ли жестах и самодовольном, ребяческом хвастовстве, Ингу охватывало такое раздражение, что иногда было невозможно почти сдержаться и стерпеть. Она думала про себя, что готова скорее часами заниматься с ним любовью в темной комнате (это получалось наименьшим из зол), лишь бы не смотреть на мужа и не слушать его при свете дня. Его нежности будили в ней досаду, острую непримиримость с его присутствием рядом, щедрые жесты отравляли радость от обновок, а ребяческая его гордость за нее вызывала в Инге желание убить.
Из-за несогласия внутреннего ее с доном Рамиресом возникали и внешние трения с Аидой. А уж как именно сейчас необходима была Инге подруга! Она как бы служила якорем и направляющим ветрилом одновременно, несмотря на кажущуюся несовместимость этих понятий в сравнении. Без нее Инга бы точно наделала непоправимых глупостей. И кому бы еще она смогла поведать и рассказать о скрытых в ней недовольстве и непримиримости? Аида и удерживала, и направляла. Но видно было: чем дальше, тем больше она отказывается понимать подругу, хотя и может это сделать. Но не хочет, а даже порицает, и вот, в последние недели нарочито сухо разговаривает по телефону, а в гости не заходит уже второй уикенд. Потому Инга и настояла, чтобы на Рождество самолично дон Рамирес сделал Аиде приглашение, зная, что от его избыточных в горячности просьб Аида отказаться не сможет, к тому же идти в гости ей особенно не к кому. И тогда Инга и заставит ее открыться, объясниться и не прятаться более за стену непонятного отчуждения.