— Ничего особенного, чоха моя.
— А отчего это она столько шума наделала, чоха твоя?
— Да потому, что я в ней был.
— Ох-хо-хо! Ну что с тобой делать! Ушибся, больно?
— Нет, на счастье бурдюк меня опередил, я на него упал, да простит он мне. Немного голова болит, а так ничего.
— Ну голова пустяки, пройдёт!
В Хашури я окончательно проснулся. Уже рассвело. Собрав свою «постель», забросил её в угол на полку. Какой-то мальчишка внёс в вагон корзину с булками. Я, не торгуясь, купил пять штук и разбудил Кечо. Мы вмиг проглотили четыре чёрствых булки, разумеется, ни разу даже не поперхнувшись.
В Карели в вагон поднялся пассажир с гусем. Гусь всё время вытягивал шею и тихо шипел. У окна сидел монах, заметив гуся, он посоветовал крестьянину, — спрячь, мол, не то ссадят тебя с поезда, птицу ведь возить воспрещается. Человек забеспокоился, беспомощно огляделся вокруг, лихорадочно ища куда упрятать злополучного гуся, но так ничего и не придумав, остановился в нерешительности. На пассажире были широченные брюки, я, не смутившись, посоветовал:
— Дядь, а дядь, посади-ка его в штанину, лучше этого где спрячешь?
— Ой, благослови тебя бог! — обрадовался тот.
— А чтобы он у тебя не задохнулся, высуни ему голову, — ввязался в разговор Кечошка.
— Спасибо, деточки, научили! — обрадовался крестьянин и сунул гуся в штаны, потом, расстегнув пуговицу на ширинке, выпростал из неё гусиный клюв, сам сел, прислонившись спиной к стене, и задремал.
В Гори в купе к нам вошла молоденькая девушка. Она уселась рядом с Кечо, положив прямо перед собой корзинку, полную черешни.
Поезд тронулся.
Гусь, вероятно, был голоден и жаден порядком, заметив черешню, он храбро высунул голову из штанов хозяина, выгнул шею, потянулся к корзинке, схватил ягоду и тотчас же спрятался обратно. Занятие это, видимо, пришлось ему по вкусу, потому что он немедленно повторил свою проделку, много раз подряд вытягивая шею, хватал клювом краснощёкую черешню и прятался с головою в штаны хозяина.
Нас распирало от смеха, но громко смеяться мы боялись, — крестьянин мог проснуться и тогда — прощай удовольствие. Девушка почувствовала что-то неладное, но ничего не поняла, покраснела, как черешня, растерянно вскочила с места и в изумлении громко закричала:
— Господи, что за чудо! Отродясь такого не видывала, ой, ой! — схватила корзину и выскочила в коридор.
Так, в самом весёлом расположении духа незаметно доехали мы до Тбилиси.
— Не смейся так много, — уговаривал я Кечошку, — знаешь ведь, что за большим смехом большие слёзы приходят.
— И-и! Тоже мне! Разве не найдётся у меня слёз, когда нужно будет поплакать? Так почему же мне сейчас не посмеяться?.. — прервал он меня на полуслове.
Загадка мух и человек с хвостом ласточки
Отошли мы от станции, огляделись вокруг, и хорошее наше настроение вмиг как дым развеялось. Куда идём, путь держим, ребята сакиварские, что нам в этом Тбилиси-городе, дядя у нас там, кум, сват ли, сами не знаем, а идти надо!
— Караманчик, а Караманчик! Куда это мы?..
— А я почём знаю, в город, в Тбилиси. Да ты не трусь, подожди, оглядимся, дорога покажется.
Остановились, постояли немного, запихали тощие наши бурдюки в пустые хурджины, посмотрели по сторонам и дальше пошли. Идём, видим — дорога разветвляться начала. И прямо, и вправо, и влево. Много, видимо, в городе дорог, а потому-то и почудилось нам, что горожане — народ бестолковый: снуют как будто без всякой цели мимо нас, словно заблудившись.
— Давай, пойдём сюда, — предложил я и пошёл прямо.
Кечошка уныло поплёлся за мною… Идём, а тут от земли такой пар поднялся, что небо стало совсем бесцветным. Духота ужасная, солнце печёт, а воздух — хоть топором руби, такой тяжёлый. Я совсем ослаб, веки стали слипаться от измора.
— Чего это, — говорю, — скажи на милость, поспешили мы выпустить воздух из бурдюков, в них он всё-таки был куда лучше, чем здесь, на улице.
— И не говори, — соглашается со мной Кечошка, — совсем совесть потеряли, чистый воздух и тот продать норовим.
— Не то что ты да я наторговали. Хи, хи, хи! — не удержался, поддел я дружка.
Первую ночь мы провели в саду на берегу Куры, а ранним утром обыскали базар. Во всю глотку кричали повсюду мацонщики, всё уговаривали нас мацони купить. Но мы старались держаться от них подальше.
— Караманчик, у всех мацонщиков — ослы, мацони у них, наверное, тоже из ослиного молока, не иначе, — сказал Кечо.
Это мне совсем не понравилось.
Солнце, между тем, поднялось выше, и его золотые лучи всё больнее жалили наши затылки.
Пот струился у меня по лбу, и капли его жгли глаза. Но всё-таки я успел заметить, что богачи здесь живут в больших каменных домах, в верхних этажах, а беднота ютится в глинобитных мазанках. И что обитателям каменных домов и верхних этажей лень носить мусор вниз, поэтому они выкидывают его прямо из окон на голову несчастным беднякам. Те бранятся, грозят, проклинают сытых и благополучных богатеев, а эти живут не тужат, наслаждаются своими богатствами и день ото дня становятся всё жирнее и нахальней.
Несмотря на жару, улицы были полны людей.
«Интересно, — подумал я, — все гуляют как на празднике, а кто же всё-таки работает?»
Кечошка словно в душу мне поглядел и говорит:
— Караман, парень, этот Тбилиси не мёдом ли помазан? Что люди как пчёлы к нему стремятся?
Я с сомнением пожал плечами и в ответ тоже спросил:
— Как ты думаешь, что это за запах такой, прямо в нос бьёт. Не мёдом ли пахнет?
— Какой там мёд, от этого запаха так и хочется поскорее нос зажать. Воняет чем-то, а чем, не пойму.
— И я не могу понять, скота вроде здесь никакого не держат, потому и навоза быть не может, гусиного помёта тоже… а воняет, странно очень! Земля, наверно, так пахнет, — я сказал это просто так, первое что на ум взбрело, чтобы прервать затянувшуюся задушевную беседу.
Впоследствии я часто думал: чем же всё-таки пахло в городе?! Люди на улицах роились как мухи, а мухи — как городской люд. Ещё я заметил, что в городе мухи кусались куда больней, чем в деревне, и при том отвратительно жужжали. Из-за них я прямо-таки возненавидел город.
Вам, вероятно, известно, что всякая муха, разумеется, кроме пчелы, обожает вонь, так вот, в городе куда больше вредных и крупных мух, чем в деревне, а вони и грязи, конечно, тоже. «Но чем всё-таки так пахнет?!» — Вот над этим-то я и ломал голову.
Дома и дворы здесь чище и лучше, чем в деревне, народ одевается опрятней и в баню чаще ходит, — непонятно просто.
Набрав горстку земли, я поднёс её к самому носу: пахнет как наша! Ничего не пойму!
— Странный запах! — обратился я к Кечошке.
— Ни дать ни взять, это пахнет невидимая душа города, — заметил тот важно.
— Выходит, воняет у города душа, — сказал я и сам удивился, и от удивления даже рот разинул: — «Может, и впрямь грязная у города душа…»
— Не знаю, не знаю, да откуда мне знать, а знал бы — так не слонялся по этим улицам, — сказал мне Кечо и немного погодя добавил — А разве так не бывает, встретишь красивого человека, всё в нём хорошо, и лицо чистое, и одежда опрятная, а как заговорит, такой у него запах изо рта, — барсука в нору загонит.
Слова Кечо заставили меня сильно призадуматься. То виделся мне в них большой смысл, а то казались они глупостью невероятной.
Думы перенесли меня в Сакивару, вспомнились её студёные, чистые ключи, прозрачный воздух и все знакомые с детства хорошие запахи. Но я твёрдо помнил родительский наказ: — покуда не набьёшь трудовых мозолей, не нюхать тебе родного воздуха.
Да, вот ещё что я заметил в городе: на улицах часто попадались мне жирные, откормленные коты. Двигались они мягко и вкрадчиво, с достоинством неся свои грузные тела. Шли, никуда не торопясь, потому, что в отличие от наших деревенских кошек, которые так и норовят ухватить где что плохо лежит, всегда сыты.
В деревне не человек, а кошка вор, в городе же, подумал я, должно быть наоборот, подумал и уж после этого рук из карманов не вытаскивал.
Мы знакомились с городом и одновременно искали работу. Денег почти не осталось. Прошла неделя, — работы всё нет, прошли ещё девять дней — тоже ничего. Чувяки у меня прохудились, а каламани дружка моего так съёжились, что мочи не было терпеть.
Ходили мы, ходили и остановились у небольшого навеса, где старый чувячник чинил всякие обноски. Я подошёл поближе и сунул ему прямо в нос ногу в изодранном чувяке.
— Зашей-ка мне, дядя.
— Аджан?
— Зашей, говорю, мне чувяк, я подожду.
Чувячник сыто хмыкнул:
— Вах, вах! Поглядите на него! Я что, по-твоему, мертвецов оживлять мастер, или кто такой. Давай, давай отсюда! Иди, новые купи!
Легко сказать, купи! Я страшно обозлился и на чувяки и на проклятый пустой бурдюк, но не ходить же по городу босым. Пришлось-таки продать бурдюк и купить обувь. Кечошка последовал моему примеру, свои старые каламани он бросил в Куру. Потом мы расстались с хурджинами. А что же было делать, ну кто бы, скажите на милость, в этом распроклятом городе кормил нас даром?!
Тем временем и погода испортилась, и ночь надвигалась, нужно было позаботиться о ночлеге. Бродили мы, бродили в поисках пристанища и, наконец, у мельницы на берегу Куры набрели на заброшенную полуразвалившуюся хибарку. Дверей у неё не было, так что вошли мы туда без особых препятствий, там и прохрапели до следующего утра.
Когда мы проели хурджины, я впал в глубокое раздумье. Я уже, кажется, говорил вам, что с таким попутчиком, как Кечо, трудно было надеяться на успех, — очень уж дурная у него была нога. Нужно нам разделиться, размышлял я.
— Давай-ка побродим в одиночку, а вечером здесь встретимся, может, хоть так немного повезёт.
Кечо согласился:
— Мне всё равно.
Утром я пошёл в одну сторону, а он — в другую.
Иду и вижу: трое мужчин волокут огромный чёрный ящик, о четырёх ногах, еле справляются.
Один из них, рыжебородый, завидел меня и зовёт: