целыми тысячами и изрыли все поля. Вот граф Пальфи прислал за нами, прослышав, что мы хорошие стрелки. Яносик тоже увязался за нами: любопытно ему было.
— Красивые были девки? — с интересом осведомился Кшись.
— Чудо!
— Как же это лесничество называлось?
— А тебе охота там побывать? Рабсик, вот как оно зовется. Мы там недолго были, одну ночь только, а оттуда пошли дальше, к Батыжовцам. Яносик не раз тамошних девок вспоминал. До сих пор тоскует по ним.
— Что ж он туда не пойдет?
— Разбойнику не дело так ходить. Он всегда должен быть настороже; про Яносика по всей Венгрии слава гремит, две тысячи талеров назначено за его голову.
— Да… Золотая песня!
— Золотая! Когда Яносик думает, как ему что сделать, всегда заставляет меня петь ему эту песню, — сказал Саблик. — И девки от меня научились.
— Да, лучше всего думается под старую песню, — убежденно заметил Кшись. — Я сам, как надо что- нибудь обдумать, снимаю со стены свою скрипку и играю. Бырка, конечно, сейчас начинает языком молоть, будто я ничего не делаю, а я ей на это заиграю:
— Ой, сестрица, слыхала? — крикнула одна сестра Яносика, Ядвига, другой, Кристке, когда старый проказник Кшись пропел последний, четвертый, стих.
— Я так считаю, — сказал Саблик, — что нет ничего лучше музыки да песни. В песне — вся душа человека. Гор этих не обойдешь и в неделю, а одной мыслью можно их все охватить, — так же и в песне все выразить можно. Ударишь по струнам — и словно увидел звезды.
— Верно, — подтвердил Кшись.
— Я не раз недели по две проводил в горах на охоте — и ничего, не скучал. Гусли у меня всегда были в рукаве завязаны: подстрелю я медведя — и сыграю, чтоб ему веселей было умирать.
— Ну-ну! — воскликнул Кшись.
— А себе играл я по ночам в долинах, у костра, под Криванем, в Глинской долине, под Большим Верхом, за Воловцем, в Менгушовецкой, где придется. Скалы вокруг меня да лес. Я да он.
— Медведь? — спросил Кшись с живостью.
— Медведь. Искали мы там друг друга, а как сходились — лес гремел.
Орлиное лицо старого Саблика стало строгим, он пропел смычком по струнам, тонкие губы его задрожали, серые, потускневшие глаза устремились куда-то в пространство.
— А липтовских стрелков сколько ты там в горах оставил с пулей в груди? — спросил Кшись.
Саблик только головой кивнул.
— Э, поди-ка сосчитай! А зачем поперек дороги становились? — добавил он, не переставая играть.
А Кшись сказал:
— Теперь я спокоен. Коли Яносик Литмановский двинется — значит, аминь. Побегу-ка я к Собеку, к Топорам, к Мардулам, к Мровцам на Ольчу — надо их оповестить, послать кого-нибудь на Бялку и Гронь.
— Есть мужики и в Буковине, — вставил Саблик.
— Там народ запуганный. Высоко живут, на ветру. Как выйдет мужик в поле, у него каждый волос отдельно торчит, а на каждом волосе — вошь сидит.
— Батюшки! — ахнула Кристка.
— Только бы мне поспеть обежать кой-кого из наших мужиков да поговорить с ними, а уж они к ночи здесь будут. Многим хотелось бы отомстить за Новый Тарг. Слетятся сюда, словно чайки! Будет их больше, чем ласточек бывает по осени на башнях шафлярского костела. Придут Топоры, Мардулы, Уступские, — эх, эти им запоют:
— Ха-ха-ха! — засмеялся тихонько Саблик.
— Ну, пока оставайтесь с богом, — сказал Кшись, поднимаясь со скамьи, — Приду и я. Только скрипку захвачу из хаты. Буду, как и вы, играть Яносику.
— А баба? — спросил Саблик.
— Бырка? Бырка моя не пропадет!
— Батюшки! — воскликнули обе сестры Яносика, Ядвига и Кристка, покатываясь со смеху.
Но из сеней выглянула мать Литмановского и шикнула:
— Тише, девки! Яносик спит!
Но он не спал. Лежал на постели и смотрел в потолок. Прошло уже восемь лет с той поры, как он был в Рабсике и слушал пение Ирмы, Веронки и Ючи под гармонику Андриша. Через страшные леса на рассвете пришли они к хижине лесничего. Он, Яносик, и первейшие охотники — крестный его, Саблик, дядя Нендза и Ясек Яжомбек. Вел их посланный от графа Пальфи. Спали в лесу, в яме, пришли к лесничему, когда было еще темно. Стоял туман; жена лесничего их накормила. По росе, около дома, мимо коровьего хлева, мимо сараев, ходили девушки. Они казались в тумане призраками, лиц нельзя было разглядеть, только видно было, что это девушки. Все казалось сотканным из тумана: дом, хлев, стойло, люди, привязанные гончие. Моросил дождик. Крупные капли падали с крыши медленно и редко.
Лесничиха дала им по чарке можжевеловой водки и по огромному куску хлеба с венгерским салом. Дядя Вавжек Нендза, которому нос проломил медведь, и Ясек Яжомбек, приятель его, нос которому проломила рукою Кунда Гарендская, как-то неловко повернувшись во время танцев, — после этого угощения разговорились. Их не понимал никто, но они друг друга понимали. Понимали, несмотря на то, что оба были глуховаты: дядя — оттого, что его в молодости ударил обухом Куля Валовый из-за Мартыновой Бронки, а Яжомбек — оттого, что на него свалилось дерево во время рубки. Они бренчали на губах, как на варгане; только и можно было разобрать, как дядя говорил: «Ох, бестия!» — а Рябчик: «То-то и оно». Это они прибавляли к каждому слову.
А цветущие, высокие, крепкие девушки бродили в тумане на дворе, и роса заглушала их шаги.
Охотники отправились вместе с лесничим. Сошлись с ловчими и охотились весь день, до вечера. Убито было девять кабанов, три волка, рысь, четыре оленя и лось, не считая серн, лисиц и зайцев. Два медведя были ранены, но убежали. Одного охотника, немца, запорол вепрь; двоих егерей помял медведь, и один из них тут же умер.
Вечером вернулись в избу лесничего, чтобы переночевать и завтра идти дальше.
Лесничиха приготовила из графских припасов обильный ужин. Было токайское вино и кошицкий мед, пироги из пшеничной муки и гуляш с разными приправами. Богата земля венгерская, текут в ней реки