1987 г.

* * *

В юности любил Вознесенского и Евтушенко. Позднее к ним присоединилась Ахмадуллина. Ее интонацию я стал постигать, когда сам уже начал немножко писать. Чуть позже узнал Пастернака. И если говорить о степени потрясения, то и на сегодняшний день — это Пастернак. Но вот любил же я Вознесенского больше, чем Пушкина, когда гонялся за формой. А потом понял, что высшая форма — спрятанная, такое течение стиха, когда не замечаешь, как лихо сделано. И для меня есть два совершенно разных поэта: Пушкин и Пастернак, они сегодня тревожат мою душу больше, чем все остальные. Хотя люблю Чухонцева, Кушнера, позднего Слуцкого, Юнну Мориц, Самойлова. И Окуджаву!

1987 г.

* * *

Я долгое время не понимал, что Пушкин — гений. Вот Пастернак — гений. А почему Пушкин? Я все мог разложить по полочкам: в стихах Пушкина гармонический строй, легкость необыкновенная и т. д.

Когда-то я пытался сделать «Декамерон» в стихах. Это, как известно, истории нескольких людей, которые собираются во время чумы и, естественно, разговаривают о чуме, о смерти, и кто как этот уход принимает. Сколько я записывал разных тезисов, соображений: хорошо бы вот это сказать, вот это… Обольщался: может, впервые в мире думаю о жизни и смерти так свежо, по-новому. А потом, что-то меня потянуло, погляжу-ка «Пир во время чумы». Сколько там — девять страничек? Обо всем сказано. Все мои записи, а у меня был уже целый талмуд — строчкой, двумя. Все у Пушкина есть, все. Климат чумы, размышление о том, что есть смерть на миру, что такое катаклизм, и как себя ведет человек в экстремальной ситуации, все это есть у Пушкина. Он так, между прочим, словом или строчкой — все обозначил. Сидел в Болдино, попивая винишко, никуда не выйдешь, разве что на крыльцо. Кругом слякоть, холера. Гений. И выяснилось, что весь мой колоссальный труд, набитый в две огромные папки, был напрасным. Но сравнивать с Пушкиным то, что делаешь, необходимо. Интересно узнать: насколько мы тянем?

* * *

На стихотворения нет сил и времени. Кроме того, в большой форме я знаю примерно, о чем писать. Это потом возникает тысяча конкретных «о чем». А в стихах я не знаю, о чем писать.

* * *

Графоман — это человек, который не может не писать, грубо говоря. Это слово и комплиментарное, и уничижительное одновременно. Оно всякое. Как хочешь, так и трактуешь. Обычно, по молодости, все чего- то пишут, но в определенном возрасте прекращают этим заниматься. А графоман не может остановиться. Главное для него — выявление своей природы. Графоман ценит богатство своего внутреннего мира, считает его интересным для окружающих. Поэтому спешит излить на бумаге то, что в нем горит, кипит. Впервые что-то почувствовал, и ему кажется, что мир этого еще не слышал, не переживал.

* * *

Стихи воспитывают в людях вкус к абсолюту. К тому, к чему человек тянется подсознательно. Ведь поражают даже две строчки Пастернака. У него поэма целая, а ты уже от двух строчек плачешь! Вот почему я и защищаю графоманство. Это, конечно, бич России, но не самый страшный. В любом случае — это форма творчества. Пусть форма творчества маленького паучка, который ничего не может связать путного. Это неважно. Важно, чтобы было стремление. А мы уже близки к тому, что наш народ не хочет ничего, разве что куснуть, ударить, отнять.

* * *

Все называют себя писателями и режиссерами, если имеют хотя бы одну-две вещи. По-моему, даже Твардовский и то не называл себя поэтом, а только литератором. А у нас поэт — профессия. И начинаются торжища и шабаш: быть Союзу писателей, не быть Союзу писателей… Как же бедный Толстой обходился? Как выкручивался Достоевский?

Мои индивидуальные письменные работы пока не имеют очертаний. Я не знаю, во что это выльется, захочется мне этим заниматься дальше или нет. А потом захочется ли кому-то это печатать. Я ведь всегда относился ко всему, кроме основной своей актерской профессии, как к развлечению, которым можно поделиться, если окружающие проявляют интерес. Мне и в голову не придет заваливать редакции рукописями. Что я, Тютчев, что ли? В общем, пока я со своим будущим не определился. Понимаю, что этот период скоро должен кончиться, но пока ничего не предпринимаю, существую довольно праздно. Пережидаю, болею, ленюсь.

2000 г.

* * *

Писать «по мотивам» — такой идеи, как таковой, вначале не было. А вот книжку, которая появилась под нескромным названием «Театр Леонида Филатова», я хотел назвать «Чужие сюжеты». Какой в этом смысл? Кто-то сказал, что вообще все мировые сюжеты исчерпаны, то есть чтобы исчерпать все житейские ситуации, которые только могут возникнуть на земле, по одной версии требуется пять, по другой — тридцать с чем-то сюжетов. Поэтому зачем эти сюжеты сочинять? Они уже давным-давно кем-то придуманы в том или ином варианте, а есть сюжеты, которые у всех на слуху. Из них можно делать не некий повтор, не римейки, а, как бы сказать? Ну, некий другой цветок. Именно отталкивание от того, что ты знаешь, что было в этом сюжете, высекает новую искру. Тебе уже многое не приходится объяснять. Это дает по искусству маленькие сдвиги и по артистике передвижки. Вот поэтому мне казалось, что это дело довольно плодотворное. За позапрошлое лето я налудил две большие пьесы — «Возмутитель спокойствия» и «Опасный, опасный, очень опасный».

* * *

Когда Галина Борисовна Волчек меня спросила: «А нельзя ли сделать какую-нибудь проказу с пьесой Шварца: «Голый король?», я ответил: «Нет, переписывать Шварца я не возьмусь. У меня нет и отваги такой. Это мог бы замечательно сделать Гриша Горин. А я этого не умею. Поэтому сочиню фарсовую, балаганную историю на тему черного пиара, на тему, как умеют воспалять народ. Это будет сознательное, хулиганское, пародийное переложение того жуткого времени, в которое жил Шварц, того эзопова языка, на котором все вынуждены были разговаривать. Поэтому у меня язык, как бы очень форсированный, эмоция прямая и интриги незамысловатые».

* * *

Раньше был мучительный процесс построчного сочинения за письменным столом. Сейчас чаще хожу, наговариваю, иногда выдерживаю текст дней пять, и потом уж записываю.

2001 г.

* * *

Я бы себя презирал, если бы издал свою книгу за свой счет. Правда, у меня нет таких денег. Но если бы были, не тратил бы их на собственное творчество. Книги издают за счет спонсоров, которые сами приходят и предлагают свои услуги. Хотя я при этом испытываю некоторую угнетенность и застенчивость. На Бунина, Лескова и Достоевского никто денег не хочет тратить, а нас, графоманов, издают. Но, с другой стороны — не нахожу в себе сил отказать.

* * *

Название «Сукины дети» следует понимать более широко. На эту тему существует много легенд, одна из которых связана с Фаиной Георгиевной Раневской. Вот говорят: артисты простодушны как дети. Если ты не веришь как ребенок, то ты не можешь сыграть. Это все так. Хорошие артисты должны быть простодушны, хотя скептические времена показывают, что простодушие тоже имеет разные формы. Оно необязательно детское, оно может быть отравлено запасом знания про жизнь. Так вот, Раневская сказала, что артисты — это сукины дети, в таком широком ласковом понимании. Они — дети, но дети испорченные. Ввиду того, что эта книжка носит пестро-театральный характер и написана артистом, я счел возможным вынести такой заголовок, относя это ко всем артистам с нежностью, а к себе — в более жестоких смыслах.

1993 г.

* * *

«Опасные связи» — слишком сюжетный роман, слишком авантюрный. Он, грубо говоря, почти предполагает пьесу. Хотя написан в письмах, дочитать до конца это трудно, но сюжет выловить нетрудно.

Вы читаете Прямая речь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату