по дороге на выключатели, в ослепительном свете кинулся к детской кроватке, выхватил ребенка (автора) из постели и остолбенел под лампочкой, прижимая оживший сверток к манишке, пропитанной угольной пылью и копотью, разглядывая и не узнавая:
— Какой же он курносый! На тебя похож или на меня?
Мама прыгала вокруг, отнимала сокровище. Она была счастлива, но строга:
— К ребенку! С немытыми руками!..
Но постепенно, вглядываясь, она что-то поняла, углядела в его блестящем лихорадкой взгляде. Вдруг опустила возмущенное существо на подушку и коснулась непривычной щетины на худом загорелом лице:
— Ты ведь голодный?.. Давно не ел? День, два?
О последствиях отец не заботился. За срыв гастролей его едва не дисквалифицировали. Он потерял место в хорошем оркестре и долго не мог устроиться на работу. Его не брали. Не давали играть даже в ресторане. Не позволяли заменять больных, как это принято у музыкантов. Изредка удавалось подработать на похоронах, на свадьбы тогда оркестры не приглашали, обходились патефоном, трофейными пластинками.
Вряд ли сытыми были летние месяцы сорок седьмого года. Но мама считала несовместимым с понятиями достоинства клянчить, выпрашивать у начальства работу.
— Им должно быть стыдно, что по их милости ты без дела сидишь, — говорила она, ведь все знали, какой он был музыкант.
Отец не особенно задавался.
— Брось, — говорил он. — Никакой работой не стоит пренебрегать. Главное — раздобыть на хлеб.
Но она сердилась:
— Нет, ты не должен!
— В конце концов, виноват сам — подвел ребят.
— Actum ne agas[2].
Отец смеялся. Наверное, он любил в ней эту неисправимую несправедливость. И не спорил. Забирал сына и отправлялся гулять.
Если позволяла погода, гуляли весь день в солнечном садике рядом с управлением треста, где работала мама. Она прибегала в обеденный перерыв, чтобы покормить ребенка грудью. Семьей они сидели на скамейке.
Отец бродил по дорожкам. Толкая перед собой коляску, мычал джазовые песенки. Лето выдалось теплое. В оркестр его не брали, но он не грустил. Напевал и что-то записывал. Пиджак из модной ткани букле потерся, поистрепался. Жена ставила аккуратные заплаты. Он был безработный музыкант. Ребенок на воздухе окреп и загорел. Пожилые дамы заглядывали в коляску, умилялись: «Прелесть что за девочка!..» Отец сердился, неучтиво отворачивался, торопился. Ему бормотали вслед.
По воскресеньям, с утра пораньше, жена уходила к Обводному каналу, на барахолку. Исчезли английский габардиновый мантель и швейцарские золотые часы — предмет многолетних сожалений, — шуба, креп-жоржетовые платья, полученные в конце войны при раздаче американской помощи, гагачьего пуха бабушкина перина с гербами. Мама не умела продавать, спешила, отдавала вещи за бесценок, чтобы на вырученные деньги купить на рынке или в коммерческом магазине хоть что-нибудь, чтобы разнообразить рацион: продукты они получали по ее скромной карточке служащей. В том, что торговаться стыдно, воспитание не позволяло, — ни за что не призналась бы моя мать.
Но запасы вещей, годных на продажу, истощились. Продуктов едва хватало. В основном они ели картошку. Она кормила сына грудью, и не трудно представить, какое это было молоко. Артист — то есть я — верещал по ночам, требуя свое. Отец носил сверток на руках, качал, подбрасывал и пританцовывал. Хлеб насущный заменяла пища духовная: под «Очи черные» и «Колыбельную птичьего острова» — развеселый американский
О тех днях я знаю понаслышке. И не странно ли — о голодном и нелегком времени мои родители вспоминали часто, со смехом. Им нравился этот блюз.
Но менялись направления в джазе. Приходили новые времена.
Другу моему Володьке Ивлеву купили машину. Красную, со звуковым сигналом-бибикалкой; у нее поворачивались колеса. Без крыши — кабриолет. И встроен был приборный щиток, как взаправдашний. Еще прозрачное ветровое стекло и коричневые сидения. Машину эту можно было и просто рукою водить, без заводного механизма. Внутри пощелкивало. Вовка фырчал, нажимал бибикалку.
У Ивлева была ангина. Я прогулял школу. И мы весь день играли у него в комнате, пока родители были на работе. Они вернулись и уложили Ивлева в постель. Вовкина сестра отобрала машину. Она была старше и не упускала случая проявить власть.
— Ничего себе игрушка, стоит тридцать рублей, — сказала сестра.
Я взял портфель и пошел домой. Тридцать рублей или миллион, не имеет значения. Это и вправду все равно, если ни копейки нет.
Похожие машины я видел в одном итальянском фильме про автогонщиков: Марио катает с ветерком на точно такой машине свою невесту. А потом она уезжает на поезде в другую страну, где жить полегче, с другим парнем, спокойным и благополучным, с парнем, который ничем не рискует. И вдруг бросает все и возвращается. Но поздно: Марио пытался заработать побольше и разбился на автогонках. Марио был очень хороший. И гонщик. Он был честный и не умел ловчить из-за денег. А машина его выглядела ну прямо как эта, только настоящая. И я тоже мечтал стать гонщиком.
Мама и отец были дома. Они сидели в нашей комнате на кушетке, на разных концах, и замолчали, когда я вошел. Глаза у мамы были заплаканы. И кончик носа покраснел. Отец часто говорил, что она все равно красивая, даже когда плачет. Но мне не нравилось, что она плачет, и заплаканная она была некрасивая. Говорил он так, чтобы она не думала, будто ему неприятно видеть ее в слезах. И еще потому, что она сердилась, если он смотрел на нее, когда она плакала.
— Ты ребенком занялся бы, хоть какая-то польза от тебя была… Мужчина-в-доме.
Мужчина-в-доме зевнул и спросил у меня дневник, повертел и не стал смотреть:
— Как дела, артист?
— Вовке Ивлеву машину купили. Как настоящая! Как у Марио Бемонти из того фильма, помнишь?
— Бельмонте, артист. Марио Бельмонте, — поправил он. — Что за машина?
Я рассказал ему, какая это была машина. Он выслушал и почесал затылок. Он встал и сделался огромным рядом со мной, а я сделался маленьким и смотрел на него снизу.
— Ты вырос, артист, а все машинки-бибильки на уме. Я в твои годы уже на девочек поглядывал.
Я покраснел и разозлился. Мне захотелось сказать ему что-нибудь этакое. И про одну девочку из нашего класса. Ничего ведь он не знал. Но я не нашел слов.
Мама поднялась с дивана.
— Чему ты учишь ребенка! — сказала она. — Раздевайся, мой руки.
— Эта машина не просто так. Она гоночная… Я, может, гонщиком стану… Она лучше всех, она даже не игрушка.
И я пошел раздеваться, придумывая на ходу, что бы еще сказать.
За обедом мама произнесла:
— Успокойся, мы не можем ее сейчас купить — у нас нет денег.
— Котлеты очень вкусные, — сказал отец.
Котлеты были обыкновенные, и вторую я не доел.
— Ешь все, иначе не выйдешь из-за стола.
Приказ прозвучал категорично, — с мамой спорить бесполезно, это и отец говорил. И я предпринял обходной маневр: