— У меня полный завал, — сказала она. — Я забросила тренировки, и они не пошлют меня в Болгарию. Ты понимаешь? — и добавила неуверенно: — Способен понять?

С утра меня тянуло к тетрадке. Из-за этого я не поехал в университет. Но пришла Маша и увела на улицу. Все утро мы бродили под снегом. Город выглядел сказочно. Мы обходили любимые места, сидели в уютных садиках на спинках скамеек. Нет ничего приятней, чем без сопротивления отдаться праздности. Но все отравляло чувство напрасно прожитого дня. Мы не умели расстаться.

В любой момент я мог уйти домой и даже, если откровенно признаться, хотел пойти домой. Но медлил от неуверенности, что зря хороший день скомкаю: Машу обижу и дельного ничего не напишу. В глубине души мне было перед ней неловко из-за утаенной этой двойственности. И потому еще сильнее тянуло уйти, остаться одному.

— Где лошади? — спросил я. — Куда они скрылись?

— Не знаю. Свернули за угол?

— А они были? Ты уверена, что это не приснилось?

— Приснилось? — удивилась она. — Красивый сон… Знаешь, лошади — ко лжи.

— Они пробежали мимо.

— Ты уверен?

Грустный Лермонтов бронзово молчал в заснеженном саду.

* * *

В пятом часу солнце покатилось вниз. Спряталось за колокольней без креста. Солнце зацепило сучья кленов, лопнуло как желток, окровавило горизонт.

За окном темнело медленно, как темнеет на севере. Длинные тени расплывались в серовато- багровом сумраке. В комнате на Разъезжей шевелились отблески уличного света, собранные в трельяже. Я увидел свое отражение: сидел нахохлившись на кожаном пуфе, нескладный и чужой в Машиной прекрасной комнате в три окна, с белыми тиснеными обоями, в комнате, где во всю ширину ковер и антикварная мебель с шелковой обивкой, в комнате, казавшейся мне холодной и пустой.

За спиной, на постели, скинув домашние туфли и поджав ноги, сидела девушка в вязаном платье. Я поднял глаза и встретился с ее взглядом в зеркале. Она не слушала музыку и отвернулась. Потом некоторое время глядела на меня и ничего не говорила. Она встала, нагнулась к радиоле и сняла пластинку.

— Ты похож на дрозда в клетке, — сказала она. — Пришел слушать музыку. Блюз. Вечный блюз. Каждый день блюз… Хватит!

И тогда я увидел, какая она, эта девушка, — удивительная, красивая. И она чуть не стала моей женой, эта женщина, про которую я не знал, какая она. Маша — она замечательная, на редкость прелестная. Сама прелесть, две, три прелести сразу. И сейчас она по-прежнему очень милая женщина. По- прежнему замечательная, чуть ироничная, немного небрежная в отношениях, в меру небрежная, добрая и приветливая. И по-прежнему мои друзья ее замечательной находят. И я тоже. Но иногда мне становится непонятно: в чем именно милая ее замечательность. Тогда я теряю равновесие и уверенность. Я теряю спокойствие, устремленность и веру.

Горячие ладони стиснули мне виски. Но музыки не стало. И не стало еще чего-то, без чего трудно дышать.

Я поднялся. Я хотел ей сказать все как есть, но не справился с собой и шагнул навстречу. И было ощущение, будто прохожу сквозь нее и дальше. Бегу. Бегу, чтобы спрятаться в тумане, розовом, как молоко на губах.

* * *

В середине декабря небо подернулось серой поволокой. Набухло, отяжелело. Полил дождь, и оборвалась зима. Ветер ворвался в город с залива. Погнал воду против течения. Взломал лед.

Серые льдины кружились у каменных быков моста, загромождали ступени захлеснутых водой набережных. Ветер, резкий до боли, стегал жесткой крупой по щекам, по глазам. Морщась и отплевываясь, я перебирался с Университетской в город по Дворцовому мосту. Правое ухо окоченело. И я прикрывал его перчаткой от ветра, от снега и дождя.

Не доходя до середины моста, я увидел далеко впереди одинокую фигуру у перил. Девушка в беличьей шубе, в замшевых сапожках, закутанная в платок так, что лица не разглядеть, приподнявшись на цыпочках, вытянувшись, перегнулась через перила и высматривала что-то в воде. А дождь (временами непонятно было, что же это — снег или дождь) густыми белыми струями хлестал ее накрест-крест.

Она не заметила меня, не оглянулась, не обратила внимания. Она смотрела на воду. Ветер дул в лицо, но она не шевелилась. Мне стало жутко от неподвижной ее сосредоточенности, и нестерпимо холодно на этом мосту над взбунтовавшейся рекой, на мосту, гудевшем от ветра.

Одиночеством веяло от серой фигуры у перил, слившейся с фонарным столбом. Оглянувшись, я понял, что, пройдя еще десять метров, я уже не смог бы ее различить. Одиночеством веяло от полупустых трамваев и редких машин, обгонявших меня, прорывавшихся сквозь снежную сумятицу. Я представил себе холодную воду внизу и неуверенно повернул назад, стал быстро спускаться под уклон, по скользкому тротуару, еще не зная, что надо сказать или сделать, чтобы объяснить, отчего я прошел мимо. И потому, ускоряясь, я стремительно спускался вниз, не оставляя времени на размышления, тем самым не оставляя себе последней лазейки, чтобы ускользнуть. Я ткнулся животом в перила рядом, перегнулся и посмотрел на воду. Под мостом, в серых водоворотах кружилась утка. Дикая утка, лесная, озерная, из камышей, из тихих заводей, неведомо как попавшая в каменный плен. И вспомнил смутные разговоры и даже заметку в вечерней газете об утке, зимовавшей в полынье под одним из огромных мостов.

Так значит…

В воду сыпались крошки. Девушка отламывала кусочки и кидала хлеб. Утка внизу успевала подхватить редкие крошки, остальное уносило течение.

Ветер пронизывал до костей. Я успел опять замерзнуть и забыть об этом. Девушка рядом со мной терпеливо крошила хлеб.

— Это твоя утка, Машенька? — спросил я ее.

— Это дикая утка.

Ветер сделался холодней, но стал слабеть. Дождевые струи сгустились, и теперь с неба сыпался белый снег. Крупные хлопья кружились вокруг, падали на перила моста и не таяли. Замерзла слякотная неуверенность внутри, и вдруг сделалось жарко и хорошо, удивительно уютно, и если бы не дрожь внутри, мне ни за что не захотелось бы отсюда уходить, и никогда в жизни я не придумал бы занятия лучше, чем стоять на мосту вдвоем под тихо падающим снегом, прижавшись к перилам, бросать в воду хлеб и кормить диких уток.

Хлеба в ее руках давно не было. Я заметил, что хлеб кончился, но она все стояла, не могла уйти.

Я молчал. Она просто забыла, она не знала, куда идти. И стало ясно, что теперь мы оба не знаем, куда нам пойти.

Я взял ее за руку. Маша повернулась и послушно пошла рядом. Холодная ее ладонь оттаивала в моей руке. Я остановился, взял вторую и долго отогревал обе.

— У тебя температура, — сказала она.

— Сейчас заварим чай с малиной…

— Нет, — остановилась она. — Тебе надо в постель. Я одна дойду. Не провожай.

Мы пошли дальше вместе и не заметили, как перешли мост, миновали Адмиралтейство. Руки у нее уже были теплые. Мы расстались под черными липами в Александровском саду. Без поцелуев, без слов.

* * *

В феврале утро зябкое, тяжелое — не поднять. И не понять, почему оно такое. Безрадостные облака, даже не облака, а как будто неба нет, и серая пелена над нами. Непроницаемая мгла над головами нашими, над судьбами. И сами мы в необъяснимой, непонятной, туманной полосе.

Гранитная набережная уходила из-под ног. Одинокой дорожкой она устремлялась к едва различимой, темной махине моста и дальше, к солнцу, красному яблоку на серебряном блюде тумана. Замерзшие окна дворцов над неподвижной рекой, шпили, башни, равелины Петропавловской крепости на том берегу,

Вы читаете Мост через Лету
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату