…Лицо… Лицо!
Мгновенно я испытал ощущение потери.
Глаза смеялись с экрана и припухлые губы. Распущенные локоны, расчесанные
На короткое время (а в кинематографическом измерении пять минут — очень много) мне опять сделалось одиноко. Но не так, как дома, у себя в комнате: в полумраке, в полудухоте, на пыльном диване или за письменном столом, когда знаешь, что никто не позвонит, и спокоен, и это нормально, и даже боишься, что позвонят или припрутся без звонка. Нет, вовсе не так. Иначе. Безнадежно тошно сделалось мне, словно места меня лишили моего, или того хуже: как бы отделили часть меня от меня, отняли, и вот уже не один я целый, наполненный, и мне хорошо, а два меня или даже несколько, и каждая часть оторванная по остальным тоскует, скорбит, места не находит, или это я сам места не нахожу, со своего места согнанный, — такое чувство. И еще ощущение, что не буду я возвращен на давешнее и единственное мое место, и соединен в целое, в прежнее уже никогда не буду.
Девушка на экране улыбалась инженеру, останавливала кровь (он поранился), заживляла рану прикосновением, взглядом выдавала ему такую подсечку, что, подкошенный, он кувыркался в траву. Но не желал поверить в колдовство. А я уже верил.
В грусти вглядывался я в наплывавшее с экрана, снятое в изысканном ракурсе кинолицо — оно улыбалось виновато, — странно знакомое. Настолько близкое, что, казалось, предыдущую жизнь мы только и делали, что вместе просыпались. Я узнавал. Я знал. Я ее помнил. И я понял это, когда она зажмурилась и понюхала цветок.
Вот только где, когда мы?..
Не имело значения: я уже был инженер и трогал ее за руку. Она смеялась, разбрызгивая сонную воду озера, слушала мою болтовню серьезно и, подув на зеленую ряску, дыханием разогнав ее в стороны, недоуменно разглядывала свое отражение в черной воде…
— Балдеешь, — рассмеялся над ухом приятель.
Я отмахнулся, будто выведенный из сна, в испуге, что обломят, не дадут досмотреть, домечтать, помешают, что я увижу другой сон, а не этот.
— Где соседка твоя? — рассмеялся Алик.
Марины, приблудной подруги их, рядом не было. Я огляделся неохотно, в недоумении (пересела?), но нигде ее не было видно, ни рядом, ни поблизости.
— В уборной? Надя прыснула:
— Чудная все-таки. Каждый вечер бегает сюда, как на работу. А сама… Не пойму.
— Ладно, — зевнул Алик. — Давайте смотреть.
И мы продолжали смотреть. Может быть, раз или два я еще оглянулся. А потом забыл. А потом сюжет захватил настолько, что я и не вспомнил об отсутствии девушки Марины до конца сеанса.
…Лесная непуганая девчонка слонялась босиком по заплеванным и пыльным камням, бродила по асфальту равнодушного города (в контрасте с образом леса иначе не скажешь: жестокого и неживого). Птица в развевающемся платье, она сидела в кабине автомобиля, как в клетке. Дурацкие подарки инженера, — мои подарки, ведь я ей то же самое купил бы, то же самое! — бесхитростно развлекали ее. Крадучись, предчувствуя недоброе, пробиралась она к церкви, возле которой (после сцены в церкви) должно было состояться убийство. Смерть.
Нет! Я все понимал. Пусть смутно, но отдавал себе отчет, знал: происходящее не действительность. Параллельная реальность. Целлулоид. Кино. Текст со своим кодом условных знаков. Чей-то замысел. Еще одна форма жизни, наконец, — язык образов. Но…
Стыдно признаться.
Я читаю книги, посещаю театральные премьеры, хожу в Дом кино. Я литератор — меня кормит мое ремесло. Натерпелся унижений и давно отношусь с осторожностью к идеалам, к идеям, к иллюзиям, хотя и умею отличить рассказ, написанный в стол, от заказного сценария. Меня с панталыку не собьешь. Казалось бы… Но словно мальчишка-семиклассник, обуреваемый неясными стремлениями, каждый раз я поддаюсь той или иной наивной выдумке, легенде, пропаганде любви. Каждый раз я вовлекаюсь, соучаствую. Все увиденное, услышанное, произнесенное для меня со сцены происходит со мной. Я там, посреди океана или джунглей, нарисованных на обратной стороне век скудным воображением памяти, которое преображает, причудливо трансформирует мир луговой травы (куда я падал ничком, давно, в забытом детстве) в экзотические заросли, банановые рощи. Тигры и прекрасные женщины разрывают меня, верные товарищи любят, пираты похищают. Я командую парусными эскадрами, сбиваю самолеты Luftwaffe в небе над Ла- Маншем и над Курском, томительно бреду в сторону Свана, потом по направлению к Германту, долгой (бесконечной почти) ночью возвращаюсь по дублинским предместьям из Трои на Итаку, дожидаюсь приглашения на собственную казнь, и огромная рыба, с которой приходится тягаться один на один, норовит, но не успевает расколошматить мою лодку — все это происходит со мной сегодня и, надеюсь, не оставит завтра. Гарантия тому — неостановимое детство. Я погружаюсь в любимые книги, переживая метемпсихоз. И в бесконечно новых нюансах, подробностях, перерождениях живу. Я чувствую, как живу, и знаю, что живу.
Наверное, я не был бы тем, кто я есть, если бы примирился с убийством. Со слезами в глотке я восстал против своры расхристанных христиан. И едва не кинулся к экрану, чтобы помешать тому, что было единственно в воле Божьей. Против нее не пойдешь. Однако я все время понимал, непрестанно ловил себя на мысли, что нет, не Бог. Не мог Господь иметь отношение к этой церкви и к человеку, который с именем Его на устах бросил камень и перекрестился. Направить этот камень Он не мог.
Здесь богом был режиссер. Но художник, он не должен…
Тут я просек: в литературном тексте, в своем мире я — бог. Когда пишу, я присваиваю себе функции Господа. По договоренности с телевидением я создавал мир, и там были свои камни и церкви. И выстрелы. А последнее время там топили детей и стреляли в детей, и под пыткой допрашивали детей. Все это было написано с подробностями и в деталях, создано моей рукой, осуществлялось с драматической достоверностью и подтверждало концепцию худсовета. То есть совершались преступления, оговоренные в за явке, поданной мной в одну из редакций телевидения перед заключением договора. Я сам творил преступления, оплаченные авансом… И тогда я понял, что режиссер, как и многие другие боги, — он мог.
И еще я понял, что нет, — на его месте я бы не стал, ни за что, тут бессильны любые авансы. Ведь какая!
В тот момент мне казалось, что я не стал бы. Я бы поступил по другому: полюбил ее. Сделал бы так, чтобы она полюбила. Выстроил линию иначе. Поднял ее на руках, и она бы вздохнула и улыбнулась, как обычно, как утром, как в нашей жизни, которой мы с ней никогда не жили, — улыбнулась той самой улыбкой, которую я запомнил и которую никогда не видел…
И прекрасная героиня, которую я полюбил только что и, не устояв, минуя чужой сюжет, дерзко похитил с экрана, она припухлыми губами смертельно устало улыбнулась зрителям — она не умерла, но осталась во мне, навсегда поселилась, чтобы сторожить какое-то чувство, не названное пока и потому не замутненное словом. Чудо первого возникновения в душе… Но оставим.
В зале зажгли свет, и тогда рядом, несмело улыбающееся, я увидел ее лицо. И не удивился. Я просто узнал это лицо и обрадованно испугался. Ни о чем не стал расспрашивать, лишь сказал:
— Ты устала?
— Ничего, такое у меня ремесло, — улыбнулась она и неопределенно махнула рукой в сторону экрана. — Теперь до завтрашнего вечера свободна.
Я взял ее руку:
— Пойдешь со мной?
И она осталась со мной.