В доме находиться противно. В стирку белье опять нести… Но почему же без ведома, в отсутствие? Я бы сам открыл, достал, предъявил — нате. Убедитесь, пожалуйста. Проверяйте, смотрите. Я бы растолковал, разъяснил. Смотришь, и помогло бы, когда на вопросы обстоятельно правду ответил.
Так ведь не спрашивают, сами решают. Не чужую жизнь, а твою, как хотят, решают. Вызнали, что хозяина в доме нет, — ночью заявились. Обнюхали. Вызнали все, кроме правды. Используют промашки, ловят на полуслове — правда им незачем…
Ну, так и нате! Ха, нашли?.. Как бы не так! Ха-ха! Обалдел Лешаков от расстройства. Он разрывался между страхом, обидой и пониманием, что все это им сойдет запросто и бесследно. Он утрется. Он стерпит. А ведь до чего докатились:
Но даже если и
А если некто, пусть очень ответственный, ему однажды не поверил, — вдруг вспомнил Лешаков бледноглазого человека, вызнававшего про Петю Митиного брата, про непонятную лампу, — если не убедил Лешаков кого-то в искренности своей, потому лишь не убедил, что истинно искренен был и к низменным усилиям, нужным для пущей убедительности, прибегать не пожелал, даже если глухо с лояльностью и доверия ему нет — все равно, разве можно такое с ним проделывать. Не спросить. Не посчитаться. Будто нет его вовсе. Взять и ни за что ни про что обыскать!..
— Я ведь им не Мишаня… Вот мы, русские, как сами-то друг друга.
Лешаков отчетливо ощутил острие.
От яростных мыслей инженеру не сиделось на подоконнике. Он спрыгнул и заметался по комнате.
Ага! — вопил он про себя, выл, можно сказать, но беззвучно мерил комнату шагами от окна к двери, от двери к окну. Неужели пройдет у них номер со мной и ничем не аукнется, сойдет с рук — как бы не так!
Мерещились впечатляющие эпизоды возмездия. Воображение его сбилось, смешалось: мерещился индивидуальный террор и тайные партии, бомба взрывалась в портфеле бледноглазого человека и в конце многотрудной борьбы алела отмена несправедливого подозрения, с Лешакова снимались напраслины. Но, оказывалось, во главе страшного движения мстителей стоял он, инженер, — Лешаков прямо реял над всем этим делом.
Явная сквозила неувязка…
Инженеру захотелось выпить, и он опять вспомнил об утреннем коньяке. Пожалел, но тотчас забыл. В голове упорствовала настойчивая мысль: «За что боролись?».
Одновременно задним умом соображал он: неумное зло пользы не принесет. Сперва надо успокоиться, отойти, остыть, не порвать нить, ведущую к сути события. И, охолонув, уже с нулевой температурой ниточку размотать. Потянуть смело, но осторожно. Не дергать. Боже упаси. Сколько можно. Разве мало он все последнее время дергался. Не жизнь пошла, а сплошной вздрог.
Тут был край. Дальше дергаться было нельзя. Иначе пребудет он в постоянном раздрызге, разладе. Когда играют нервишки, сила уходит, как вода сквозь пальцы. Дала лодочка течь и не годилась для серьезного плавания. Ведь до чего дошло: сильные потрясения подавай, а просто жить он уже не может — ни мужества нет, ни силы для покоя. А ему необходимо было что-то предпринять. Предстояло решить свою жизнь. Вопрос
Перед змеящимися вопросами Лешаков не пасовал. Не было в характере робости перед делом. Раньше, если он брался за что, то основательно брался. И проблему решал. Отступать не любил.
Не поддавался суете. Знал про себя, если возьмется, то способ найдет, расставит все на места, вычистит авгиевы конюшни. Мучительность же ситуации заключалась в том, что он не мог решить, с какого конца взяться за свою судьбу. Не смел подступить.
В тот момент инженер не помышлял о конкретном.
В тот момент существенное завязывалось в нем. Нечто такое, рядом с чем мысль об отмщении показалась бы несерьезной, смешной. Стремительно бегая по комнате от стены до стены, инженер как бы и не бегал. Внутренне он оцепенел, замер на пике, на точке кипения. Казалось, сама страсть испарилась, рассудок затаился, и только тело металось, мучилось. Медленно и необратимо прорастал он в необходимость сопротивления.
Мысли разные, — и главная последняя, и многие иные, — пронеслись во мгновения через сознание его, учтенные сознанием или только тень оставившие, быстрый отблеск, испуг, часто такое, что и самим рассудком не воспринято полностью, а лишь отмечено: мол, побывало и это соображение, и оно отбросило рефлекс; а иногда возникали и вовсе нерегистрируемые душевные шевеления, неуловимые почти, но и они влияли на ход умственной работы, а также ранее обсуждавшиеся идеи, привычные образы, — это все, словно бы конгломерат высшей нервной деятельности инженера Лешакова, протекло через бедную голову Лешакова, точнее, промелькнуло в мозгу, заняв короткий, не учитываемый в единицах измерения времени миг. Но самому Лешакову показалось, что не миг, — много больше. Он не мог сообразить, сколько времени пролетело. Понимал, что мало, а казалось — вечность.
Лешаков даже почувствовал голод и потребность в глотке свежего воздуха. Но распахнуть окно не догадался и, задыхаясь, опустился на диван, словно бы дистанцию в полную силу пробежал.
Русские мы — с какой грязью сами себя смешали. Свои смешали. И деваться некуда, за нами-то никого, — ясно и отчетливо подумал он. Приперли к стеночке. Одно только и осталось — отпор… Постоять за себя. За всех. За евреев даже… Если не мы, кто тогда?
Предназначен! — прост был ответ Лешакова. Прост и вдохновенен. Жить под знаменем предназначенности, под знаком пусть малой и незначительной, почти кажущейся и, уж что совершенно ясно, никому не известной и ни для кого не заметной избранности — жить просто, спокойно и мужественно, достойно жить вдруг представилось ему делом естественным. В старом слове сквозил оттенок избранности. Лешаков в сени того оттенка почувствовал себя уютно, особенно наполненно, словно ему всегда чего-то такого не хватало в жизни, словно он, осененный этой избранностью или пусть всего лишь ее тенью, как из скорлупы, вылупился из прежнего Лешакова. Инженер словно бы вынырнул из водоворотов и бурунов на глубокую гладкую воду — ощутил ясность и покой.
Но покой, что снизошел к инженеру, был покоем особого свойства. Лешаков не лег на диван, не сел пить чай, не завалился в кресло с недочитанной книжкой, что нормально для успокоившегося человека. Он подошел к окну с любопытством. Подошел, чтобы выглянуть и посмотреть, что на улице.
Моросил мелкий дождь, ледяной, апрельский. Ветер толкал облака, и за их клубившейся ватой прорезывались осколки яркого неба. По фиолетовым краям туч скользили несмелые отблески светлого вечера. Лешаков порадовался мокрым крышам, сверкали они за стеклянными струями дождя, и повернул лицо к развороченному жилью.
По правилам надлежало бы все проделать иначе. Сперва отметить начало новой жизни, отпраздновать, а затем дождаться утра понедельника или какого-либо знаменательного дня и эру новую начать. Так обычно и бывало, когда он занимался самовоспитанием в студенческие времена. Но сегодня случилось необъяснимое: Лешаков без подсказки почувствовал, что назначать начало, начинать жить по- новому — лишнее. Поздно. Не нужно. Уже не требуется. Новая жизнь началась и происходит. И вот что странно: происходит она среди развала и беспорядка, такая непохожая на прежнюю. Лешаков мгновенно ощутил крутое несоответствие. И еще — в покое своем он обнаружил вдруг глубокую энергию. Не лихорадочную, нервозную активность, а именно силу — серьезный запас ее.
Тогда и произошел с инженером Лешаковым казус, невероятный, но показательный, потому что стал он итогом перелома и приобщения к неведомой жизни. А именно: Лешаков разделся до трусов, аккуратно